Рукой указал на бегущие по Большому Каналу пароходики, на огни их желтые.
- Но этих мерзавцев выгнать нетрудно. В крайнем случае подделать. Наделайте стройных, легких черных чудищ. На носу гребень этот стальной. Ну, кариатиду. Что за рабство в нас, в современных. Ведь можем же мы сделать общими усилиями красивый пароход. Будь старым венецианцам известна сила пара, не отказались бы они от нее. Не закричали бы: нет! к черту пароход, потому что пароход урод, а наш город красив. Нет, они сказали бы: создадим красивый пароход. Да вот, кстати. Заметил же я здесь несколько новых домов. Право, не плохая подделка, и даже неплохо то, что подделка. Не будем себя обманывать: в живом городе без нового нельзя. Не будьте только бесконечными вандалами на манер наших соотечественников.
Грустно-раздумчиво говорил, стоя у дверцы балконной со стаканом в руке. И замолк, видя перед собой медный шар на плечах гигантов черных, коленопреклоненных. На том берегу.
- Может быть и так, хотя ты себе противоречишь. Но почему же страшный город? Мне вот ничуть не страшно.
- Молчи. Степа. Не будь шутом. Шутам только разбойников страшно?Так, что ли? За людей страшно мне стало, когда увидел это. За нас страшно, что вот у нас всего-то может быть один город остался, на который можно смотреть, как на произведение искусства. Ведь что делаем! Перестраиваем, перекрашиваем, рельсы прокладываем, фонари вешаем, роем и засыпаем. Создаем и охотно рушим назавтра. И правда. Оно не жаль. Без веры созданное - к чему оно? Любую столицу через десять лет ведь узнать нельзя. И ведь радуются, подлецы, что узнать нельзя. Рост, говорят. Культура. Хороша культура! Ведь это все равно, что на Рембрандтовой картине свечу восковую заменить стеариновой, а потом электрической лампочкой. А сообразно с этим и тени на лице посильнее. А кстати и одежду помоднее. Понял теперь, чем страшна Венеция? Понял, шут?
- А ты не ругайся!
- Страшно. Так же страшно, как заглянуть в глаза пророку. Понимаете? Если бы пророк пришел сейчас. Самый настоящий пророк. Такой пророк, который только идею свою видит, только идею и веру в нее беспредельную, даже и не веру давно, а знание: так это, как дважды два так. Хоть ощупать. И ничего кроме идеи той ему не надо. И никого. И никого он не боится. И смерти не боится. Страшно было бы в глаза такому заглянуть. Если бы живой пришел. А почему страшно? Не потому страшно; что-он страшен, а потому; что сознаем, что такими и мы быть должны и можем, и вот он один пришел к подлецам, к мелюзге, к богопродавцам, к сволочи. Пришел бы, сказал бы нам свое. И убилибы его. Невтерпеж бы стало. Ведь сознаем же глубиною своей подчас, что человек должен быть велик и бесстрашен. Должен быть пророк. И вот не пророк.