Комментарии (Адамович) - страница 66

– Поднимитесь, гражданин, на эстраду… В вашем распоряжении три минуты, чтобы ознакомиться собрание с вашим мнением по вышеизложенному вопросу.

На эстраде старик мнется, долго молчит, но наконец громко, на весь зал, восклицает:

– Христос Воскресе!

Поднимается шум. На эстраде, где сидят лица начальственные, суматоха, растерянность, кричат, перебивают друг друга, кто-то предлагает немедленно закрыть собрание, другой требует нового голосования… Но вот встает заведующий отделом Народного образования, солдат-коммунист, до тех пор молчавший, недавно вернувшийся с фронта. В ожидании пламенной и гневной отповеди зазнавшемуся пособнику буржуазии воцаряется тишина. Солдат медленно, чуть пошатываясь, подходит к старику, кланяется ему и произносит всего три слова:

– Воистину Воскресе, батюшка!

Что было дальше, не знаю. Несомненно, коммунист этот был со своего поста смещен, вероятно, и арестован. Но нельзя ему не позавидовать. В эти секунды, собрав все свое мужество, предвидя последствия своего поступка, он должен был испытать огромное, редчайшее счастье, то, за которое заплатить стоит чем угодно. Львы, римские арены – здесь, пусть и в потускневшем виде, было, в сущности, то же самое.


LXXII.

Мережковский был и остается для меня загадкой. Должен сказать правду: писатель он, по-моему, был слабый, а мыслитель почти никакой. Но в нем было "что-то", чего не было ни в ком другом. Какое-то дребезжание, далекий, потусторонний отзвук неизвестно чего. Она, Зинаида Николаевна, была человеком обыкновенным, даровитым, очень умным (с глазу на глаз умнее, чем в статьях), но по всему составу, таким же, как все мы. А он – нет.

С ним наедине всегда бывало «не по себе», и не я один это чувствовал. Разговор обрывался: перед тобой был человек с прирожденно-диковинным оттенком мыслей и чувств, весь будто выхолощенный, немножко «марсианин». Было при этом в нем и что-то мелко-житейское, расчетливое, но было и что-то нездешнее. И была особая одаренность, трудно поддающаяся определению.

Оратора такого я никогда не слышал и, конечно, никогда не услышу. «Арфа серафима!». У Блока есть в дневнике запись о том, что после какой-то речи Мережковского ему хотелось поцеловать его руку – «потому, что он царь над всеми Адриановыми». У меня не раз возникало то же чувство, и над всеми нашими «нео-Адриановыми», он царем бывал всегда.

И стихи он читал так, как никто никогда, и до сих пор у меня в памяти звучит его голос, будто что-то действительно свое, ему одному понятное он уловил в волшебных лермонтовских строках:


И долго на свете томилась она…