Братья сидят вполоборота друг к другу на дубовой скамье. Взоры их встречаются, они замирают в раздумье, и лишь легкий трепет век выдает напряженную работу мысли… Маркое, старший, начинает первым, и песня льется непрерывным потоком. Их гладко выбритые щеки, чеканные профили, властно выступающие над могучими шеями, застывшие в суровой неподвижности подбородки кажутся сошедшими со старинных римских монет. Они поют высокими, чуть гортанными голосами, как муэдзины[20] в мечетях. Едва один заканчивает куплет, тотчас же вступает другой. Их фантазия оживляется и разгорается с каждым куплетом, лица их дышат вдохновением. Вокруг стола контрабандистов собираются люди и восхищенно слушают мудрые и вдохновенные слова, мелодичные и поэтические, которые рождает фантазия братьев.
Наконец на двадцатой строфе Ичуа прерывает их, чтобы дать им отдохнуть, и приказывает принести еще сидра.
– Но как вы этому научились? – спрашивает Рамунчо. – Откуда к вам это пришло?
– О, – отвечает Маркое, – ты ведь знаешь, это у нас семейное. Отец и дед были импровизаторами, их любили слушать на деревенских праздниках. Отец моей матери тоже был знаменитым импровизатором в Лесаке.[21] А потом, мы упражняемся каждый день, когда гоним домой волов, доим коров, а зимой – когда сидим вечером у очага. Да, мы сочиняем каждый вечер… то брат придумает сюжет, то я… Нам обоим это очень нравится.
Когда приходит очередь Флорентино, который знает только старинные горские песни, он высоким дискантом затягивает жалобу пряхи, ту самую, что Рамунчо пел вчера в осенних сумерках, возвращаясь домой. Перед взором Рамунчо снова возникает мрачное небо, насыщенные влагой тучи, телега, запряженная волами, медленно бредущими внизу по узкой печальной долине к одинокой ферме. И вдруг его снова охватывает необъяснимая тревожная тоска, та же, что и вчера. Тоска при мысли о том, что он всю жизнь должен будет провести здесь, в этой деревне, зажатой нависающими горами. Смутное, неясное желание чего-то иного; томление по неведомым далям. Глаза его утратили всякое выражение и пристально вглядываются внутрь его самого. На какое-то мгновение он ощущает себя изгнанником, хотя и не знает из какой страны; обделенным, хотя и не знает чем; бездонная печаль сжимает сердце, словно текущая в его жилах кровь чужестранца вдруг отделила его несокрушимой преградой от его товарищей.
Три часа дня. Замолкли последние звуки литургии. Сегодня службы больше не будет. Прихожане, как и утром, с благоговейной торжественностью выходят из церкви; плотные черные мантильи скрывают лица и фигуры девушек; мужчины все в шерстяных беретах, лица их гладко выбриты, а темные живые глаза еще подернуты дымкой воспоминаний о былых временах.