— Не смей говорить про боярыню.
— Вот на! Почему бы так? Ну, так глядела я на ваши любовные шашни и поняла, что не лучше она, нежели я. А что из того, что ты не полюбил меня? Стало быть, коли ежели я теперь пропаду из дому — значит, ты извел меня?
Она опять рассмеялась и отошла от него, пожав плечами.
Но из всей ее речи, из выражения глаз ее, из того, что губы ее слегка задрожали, когда он поставил, вопрос ребром, и еще из мелочных, еле уловимых подробностей, в которых он не мог бы даже дать себе ясного отчета, потому что они больше чувствовались, нежели познавались разумом, он пришел к убеждению, что над князем совершено страшное преступление, и что преступление это — дело рук именно Марьи Даниловны.
Он сообщил об этом предположении, перешедшем в уверенность, Наталье Глебовне, но она со своим обычным простодушием попробовала защитить Марью Даниловну:
— Быть может, князь сам наложил на себя руки, ежели ты сказываешь, что любил он ее безнадежно, Борис Романыч.
— Не может того быть, боярыня, — возразил Телепнев. — Князь был богобоязненный человек и не взял бы такого смертного греха себе на душу. Да и храбростью он никогда не отличался, не тем будь помянут. Но, клянусь, я выведу ворога вашего дома на свежую воду!
Однако острота первого впечатления прошла, как проходит все в мире, и мало‑помалу событие это стало забываться, как забывается также все в мире — доброе и злое, грустное и веселое.
Жизнь в стрешневской усадьбе потекла обычным своим ходом, и каждый занялся своими личными делами.
Никита Тихонович продолжал любить Марью Даниловну, которая вдруг точно преобразилась: почувствовала любовь ко всем в доме и к своему ребенку, которого стала ласкать и целовать, брать на руки и даже прогуливаться с ним по саду в сопровождении кормилицы; стала она нежнее и ласковее и со Стрешневым, который чувствовал себя теперь окончательно счастливым, а с исчезновением князя и спокойным, так как ревновать было не к кому и ничьего соперничества нечего было опасаться.
Он почти перестал видаться с женой, довольный, что нашелся человек в доме, к тому же друг ее детства, который проводил с ней часы и целые дни. Стрешнев не только не мешал этому и не огорчался этим, а даже всячески тому способствовал и радовался.
И сближение между Телепневым и Натальей Глебовной росло не по дням, а по часам, и постепенно вырастало в настоящую взаимную любовь, начавшись с робкой дружбы.
Но они никогда не говорили о своей любви, и это слово ни разу не было произнесено в течение их длинных разговоров.
Они вспоминали свои счастливые и далекие годы, забавы веселой юности, жизнь в родительской усадьбе и многое другое, часто незначительное и мелкое, что никому не могло бы быть интересно, кроме как двум любящим сердцам.