Вокруг, правда, еще лежали новорожденные младенцы, но каждый сам по себе, отдельно, и они-то как раз были при этом не одни. Потому что о них думали. Переживали. С ними через несколько стенок вели постоянный и никому, кроме них, не слышный разговор, окутывая их в ласковые слова и мысли, как в теплое, мягкое облако. Хотя здоровыми, если уж совсем честно, были из них далеко не все. У девочки слева откровенный диатез наблюдался. У мальчика, лежащего следом за ней, получился врожденный вывих бедра. Мальчик справа вообще родился досрочно. У его соседки все было в порядке, зато у следующей девочки не в порядке было с сердцем. И так далее. И все же обо всех них переживали и заботами нежными их мысленно укутывали.
А о Павлике почему-то нет. Никто не переживал, и никто его ни во что, кроме казенной пеленки, не укутывал. А если о нем кто и подумал ненароком, то одна чужая медицинская женщина – и лишь в том смысле, что надо будет его оформить. Как отказного. Если, конечно, он прежде не помрет от пока неизвестной, но, несомненно, тяжелой патологии. Что для него, еще подумала она, может, было бы и лучше. Потому что наши детдома и здоровым детям противопоказаны. А уж больным и подавно. И на усыновление с тяжелой патологией никто не возьмет. Кроме, разве что, иностранцев. А те вывозят таких детей исключительно на органы. В этом она была уверена. Уж она-то хорошо знала, каково это – выхаживать такого ребенка. Ее собственный сын таким был. Рожденный ею в сорок лет от мимолетного мужчины. Который с виду казался совершенно здоровым. А ребенок оказался совершенно больным. И должен был умереть почти сразу. Но благодаря ее каждодневным усилиям жил уже десять лет, два месяца и одиннадцать дней. Все время на грани. Без всяких перспектив. Буквально вымаливая вместе с ней каждый новый день у своей неизлечимой болезни.
Так что уж кому, как не этой медицинской женщине, было знать, какая это мýка – выхаживать такого ребенка. Но все же своего, родного, давно желанного. А кто согласится гробиться на чужого? Да никто! Значит, остается только детдом или на органы. А уж этого никому не пожелаешь. Уж лучше в таком случае сразу умереть и не мучаться. Как-то гуманнее. Хотя, конечно, и несправедливо, напоследок подумала она и больше об этом несчастном ребенке решила не думать. Чтобы не огорчаться. У нее и без того огорчений хватало – со своим собственным.
И так получилось, что это было единственным, чего подумали о Павлике. Больше никто о нем ничего думать не стал. Просто некому было.
И Павлику вдруг стало так холодно, так неприютно, так нехорошо, что он взял да и умер. Хотя и был абсолютно здоров.