У подножия вечности (Вершинин) - страница 17


– …И я не могу, не могу, не могу! Пусть жизнь уже не жизнь, пусть смерть будет не смерть, но нет у меня сил, учитель! А хан давно мертв…

Но все так же тихо и неколебимо ответил Великий Шаман:

– Он мертв, и душа его плачет. Но живет его семя: ты должен отомстить, Кокэчу.

И были слова, но не было голоса…


…Я знаю, что должен, учитель, знаю, я мечтал об этом когда-то, пока голова не стала белой, я и сейчас порой мечтаю, иначе – знаю это! – Синева отвергнет меня в урочный час и душа будет метаться на ветрах, волчицей воя над степью. Но и тогда не хватило сил; откуда же взять их теперь, учитель? – этого не сказал, это лишь подумал старый бахши, но Тэб-Тэнгри все равно услышал, и вновь в кровавом полумраке прошуршал короткий смешок.

– Вижу: ты все-таки мой ученик, Кокэчу. Не обманывай себя – ты не сможешь забыть и простить тоже не сможешь, потому что я – в тебе, а значит, я не мертв. Говоришь, у тебя нет сил, Кокэчу? Но разве твой мальчишка слаб? И разве он не меркит?..

– Замолчи! – срывая голос, выкрикнул Саин-бахши и проснулся от собственного крика.


…Все было тихо. Только топотали за стеною кони да бренчал морин-хур там, где горели костры, грея черигов.[22]

А Великий Шаман все так же сидел напротив, грузный, пахнущий тлением, и янтарные глаза его были спокойны.

– Я пришел, ибо пришло время, Кокэчу, и я не уйду; отныне я всегда буду рядом с тобой, разве ты не понял еще? Те, кто уходит, не отомстив, не приходят к Синеве…

– Оставь Ульджая… – жалобно попросил бахши. Вся сила старого тела вышла с криком, и теперь руки постыдно дрожали; он поймал правую ладонь левой и усмирил, но голова все равно тряслась, словно овечий курдюк после жирного лета. – Оставь; у меня нет никого больше…

– Он не твой, Кокэчу! – Янтарные диски сузились по-кошачьи и снова разошлись. – Тэнгри послал его тебе, и воля Синевы была в том, что ты выжил. Слышишь, Кокэ-козявка? – ты выжил, чтобы вырастить его! Вспомни…

И Саин-бахши вспомнил: груды тел, одно на одном, без разбору иссечены саблями люди, и головы валяются в кровавых лужах. Убийцы не брали рабынь, не ловили коней, им было приказано убивать, и только – и вот они, кони без хозяев, носятся, обезумевшие. Тяжелый запах над побоищем… и слабенький плач из-под горы мертвых тел… Он спрыгнул тогда с коня и за ноги за руки растащил посеченных; а там, в глубине, прикрытый окровавленным трупом матери, лежал мальчик, и в глазах его стоял ужас, огромный, как грозовая туча над степью…

Ох, как же трудно было прогнать этот ужас!

– Я все помню, учитель! – теперь бахши говорил твердо: об Ульджае, надежде и опоре старости его, шла речь, и не было места слабости. – Но он не помнит ничего; он был мал, и я усыпил его память, чтобы спасти от невыносимого. Он мой сын, мой! слышишь?