Том почти сбил меня с ног, пробегая вниз по ступенькам к берегу ручья. Но я успела увидеть его лицо. Я побежала за ним по холодной, как кожа змеи, траве. Я переводила взгляд от моего ребенка и маленькой козочки на сверкающую, дымящуюся воду, а затем на Тома. Его лицо, когда он поднял ружье, чтобы пристрелить умирающее животное, было лицом человека, заглянувшего в ад.
Когда я была совсем маленькой, если волны неприятностей заливали меня в небольшом домике в Кирквуде, я обычно доставала из корзины для белья одну из сорочек отца, брала ее с собой в кровать и засыпала, ощущая у щеки ее мягкость от многократных стирок, чувствуя ее запах, в котором сочетались запах пота, аромат лавровишневого крема после бритья, запах лавки на Першин-маркет и солнечный аромат сена с заднего двора. Эти сорочки просто и основательно успокаивали меня надолго, успокаивали так, как ничто другое; в них собиралась вся постоянность и огромная надежность Пано Андропулиса, не оставляя места его неожиданным вспышкам. Когда у меня появлялись хрипы в груди или начинался бронхит, а это бывало частенько, мать обычно делала компресс из ярко-желтой горчицы и лоскута от старой сорочки отца, она накладывала его мне на грудь, а я с удовольствием лежала и позволяла снадобью почти проедать мою кожу насквозь, лежала, зная, что сейчас происходит исцеление, рожденное силой старой сорочки моего отца.
Я не вспоминала об этих рубашках много лет, но они, должно быть, лежали, мягкие и ждущие своего часа, где-то в самой глубине моего существа, потому что спустя две ночи после ужаса на Козьем ручье я увидела их во сне, увидела так ясно эту хлопчатобумажную нежность и успокаивающие, памятные мне особенности, что на рассвете я пробудилась в коконе, свитом из абсолютной защищенности и нормальности. Так я лежала, ни о чем не думая, чувствуя исцеление, до тех пор, пока не начало вновь возвращаться бодрствование.
Прежде чем я окончательно проснулась, я сжалась под простыней в клубок, как зародыш в утробе матери, и расплакалась от горя, страха и такого бесконечного отчаяния, какого я не испытывала за всю свою взрослую жизнь, даже в то утро, когда рыдала на настиле в ветвях Королевского дуба.
Это был ужасный, всепоглощающий приступ плача, я совершенно не могла контролировать себя и, хотя помнила о Хилари, которая спала беспокойным сном прямо через холл от моей комнаты, все же не могла остановить растущее чувство заброшенности и безнадежности.
Я перевернулась на живот, пытаясь заглушить плач подушкой, раз уж не в силах была остановить слезы. Боль вспыхнула внутри моего тела и проникла в каждый его уголок, я буквально чувствовала, как кожа наполняется и растягивается от давления на нее этой боли. Уткнувшись в подушку, я услышала свой громкий, тонкий и безнадежный визг: