После отбоя очередной тревоги, командир полка перед строем сказал:
— Сегодня первой была вторая рота студбата. Три минуты двадцать семь секунд. Объявляю благодарность всем бойцам и командирам роты.
Мы долго орали „ура“ и я радовался и чувствовал, как радуются все, кто рядом, впереди, сзади — вокруг. Это была двойная радость — почти счастье от того, что мы первые, мы опередили, и от самого ощущения МЫ — от слитности, сопричастности, связанности всех нас — таких разных и таких похожих, одинаковых парней в пропотевших гимнастерках и тяжелых кирзовых сапогах. Мы, пахнувшие оружейным маслом и дешевыми папиросами, орущие дружно и лихо, были готовы хоть сейчас, сию минуту в любой поход, в смертельный бой…
Наша дивизия считалась самой „скороходной“ в Красной Армии и нас ежедневно тренировали.
Утром после зарядки еще до завтрака весь полк пробегал не меньше двух километров. От лагеря до полигона — где стреляли боевыми патронами и штурмовали „полевой городок“ было пять с лишним километров. Туда шли обычным шагом, но обратно „марш-броском“. Ни в коем случае нельзя было бежать. Но „шире шаг и даешь темп, так, чтоб три шага в секунду!“
…Сердце колотится под самым кадыком. Горячий пот слепит, жжет. Сапоги и винтовка словно тяжелеют с каждым шагом. Рука, сжимающая ружейный ремень, затекает. И уже начинаешь ненавидеть командира роты — ему-то в хромовых сапожках легче; и никакого груза, кроме планшета; а как безжалостно частит: „Ать-два-три! Ать-два-три… Шире шаг!“
Но вот он словно услышал наши безмолвные проклятья: взял у одного скатку, еще и попрекнул: „Не умеете скатывать. Это ж лепешка какая-то. Согревающий компресс в жару“. Сам надел неуклюжую скатку. У другого взял винтовку. Еще у кого-то противогаз, лопату, подсумок… И все на ходу, все частя „ать-два-три!“ И вот уже шагает с полной выкладкой, веселый, краснорожий, белобрысый, голенастый…
Мы его очень любили, нашего комроты Малахова, бывшего шахтера, ставшего кадровым командиром. Он бегал быстрее всех нас, жонглировал пудовыми гирями, сто раз выжимался на турнике, был лучшим стрелком в дивизии, играл на баяне и отлично пел хриповатым, но задушевным голосом. Неумолимо требовательный строевик, он никогда не ругался, не орал, только хмурился, грозно стискивая толстогубый рот в прямую щель, и говорил нарочито медленно со злой железной внятностью. Но он всегда знал, кто в роте захворал, кто растер ноги, кто не успел поесть. И неукоснительно следил, чтоб лечили, перевязывали, кормили. Вечерами он часто приходил в „ленпалатку“ — дощатую беседку, где на столах лежали газеты и журналы, можно было сыграть в шахматы или шашки — иногда приносил свой баян и распевал с нами; знал множество народных песен, шахтерских романсов, частушек и, разумеется, все революционные и армейские. В дивизии была своя песня, которая нам казалась нескладной, похожая на десятки других полковых и дивизионных маршей.