Он, слегка отодвинувшись, придирчиво осмотрел Белова, и даже потрогал за рукав его шинель
— Значит, так, — сосредоточившись, начал он. — «Боже, царя храни» голосил на Дворцовой? Слезами обливался, когда император сделал вам ручкой с балкона? На колени падал? Крестным знамением осенялся? Молчи, молчи! Потом поправишь. Короче говоря, записался ты, друг ситцевый, добровольцем, и погрузили тебя с оркестром в эшелон. Вот только не пойму, на кой черт царю сдались в армии такие, как ты, да еще в самом начале войны? И где тебя угораздило попасть в плен? Под Перемышлем? Варшавой? Иван-городом?
Белов рассмеялся.
— Бери севернее. Под Танненбергом, двадцать девятого августа. Только в армию я не записывался. «Боже, царя храни» — это было. И слезу пустил, когда попы хоругви понесли. На колени, правда, не падал. А потом попросился на фронт корреспондентом. Я ведь, как ты должен помнить, тоже газетчик. Думал, дойду с армией до Берлина, а к холодам, глядишь, и к себе домой, на Васильевский.
— И что? Дошел?
— Дошел. До Данци… то есть, я хотел сказать, до Гданьска. Только без армии. Она частично под Вилленбергом лежит, частично по лагерям вшей кормит. Меня же, как штатского, выперли даже из тифозного барака. Там согласно Венской конвенции я объедал их на тарелку баланды в сутки, Кайзеру такое расточительство не понравилось. Короче говоря, «Мальбрук в поход собрался…» — так это про меня.
Юрий Андреевич опять рассмеялся. Ему было приятно впервые за последнее время поговорить с человеком, который его слушал, внимательно всматриваясь в глаза Слушал с неподдельным, хотя, может быть, отчасти и с профессиональным интересом.
— Чем же ты теперь живешь? — спросил Лешек.
— Недавно продал мозеровский брегет. Немного потеплеет — начну подыскивать покупателя на шинель. Досталась мне по наследству от бывшего владельца, который умер от тифа.
Кричевский посерьезнел и задумался.
— Слушай, никогда не читал твоих опусов, поэтому ничего не могу обещать заранее, — сказал он. — Можешь написать что-нибудь по-немецки? Я прочту и, если это не будет бредом сивой кобылы, в чем я почти не сомневаюсь, покажу нашему редактору. Бумагой и чернилами я тебя обеспечу.
— Написать? Но о чем?
— О чем, о чем! О войне, конечно. О чем еще в твоем положении можно писать? О светских новостях, что ли? — Кричевского вдруг озарила идея. — Слушай! Напиши-ка о плене. «Записки русского военнопленного». А? Каково? Только без излишнего патриотизма. А лучше вообще без него. Он в твоем случае неуместен. Ну так что, договорились?
Через два дня на той же самой лавочке Лешек Кричевский просматривал целую кипу мелко исписанных листов. Он снабдил приятеля бумагой, пером, карандашами, дал денег на еду, баню и парикмахерскую. И теперь хмыкал, читая лист за листом. Иногда его брови удивленно ползли вверх, а рука в который раз ослабляла тугой узел галстука.