19 ноября 1942 года по улицам оккупированного Дрогобыча бежали обезумевшие люди. Одни — от страха за жизнь. Другие — от желания убивать. Это именовалось «дикая акция», ибо эсэсовцы и подручная местная сволочь стреляли в каждого замеченного на улице еврея. Эсэсовец Гюнтер, желая напакостить коллеге, использовавшему Шульца в качестве приватного живописца, искал, как рассказывают, именно Шульца. А увидев, подошел и выстрелил ему в голову. На тротуаре лежала расстрелянная еврейская судьба — одна из каждых трех еврейских судеб той эпохи. Остались две тоненькие книжки, несколько критических статей, незавершенные обрывки прозы и около двухсот рисунков. Земное время Шульца кончилось, могила неизвестна. Мертвого, его видели многие, — живы даже свидетели! — а где похоронили и кто — уже не узнаешь. То ли в братских могилах, где закопаны еще двенадцать тысяч, то ли в могиле родительской, на старом еврейском кладбище, которого больше нет, ибо на святом месте — жилой массив, на чьи стены вперемежку с кирпичами пошли еврейские надгробия, а прописанные в домах жители пьют по вечерам чай и смотрят телевизор.
Появись у нас тексты Шульца вовремя, они стали бы мощным ферментом и для русской литературы. Еще четверть века назад я носил издателям прозу странного и поразительного польского писателя. Странность и поразительность, равно как и польскость с еврейскостью, тогда не поощрялись — попытки были безрезультатны. Ближе к нашим дням отдельные новеллы Шульца стали публиковать в периодических изданиях новые энтузиасты. В 1990 году журнал «Иностранная литература» поместил мой перевод «Коричных лавок». И вот теперь перед вами — впервые по-русски — оба давным-давно прославленные во всем мире произведения — реликтовые оттиски захолустной и одинокой гениальной еврейской судьбы.
Асар Эппель
1
В июле отец мой уезжал на воды, оставляя меня, мать и старшего брата на произвол белых от солнца, ошеломительных летних дней. Замороченные светом, листали мы огромную книгу каникул, все страницы которой полыхали сверканьем, сберегая на дне сладостную до обморока мякоть золотых груш.
Словно Помона из пламени дня распаленного, возвращалась в сияющие утра Аделя, вывалив корзинку цветастых красот солнца — лоснящиеся, полные влаги под тоненькой кожицей черешни, таинственные черные вишни, чей аромат далеко превосходил ощущаемое на вкус, абрикосы, в золотой плоти которых была сокрыта долгая послеполуденная суть, а заодно с чистой этой поэзией плодов выгружала она налитые силой и питательностью пласты мяса с клавиатурой телячьих ребер, водоросли овощей, схожие с убитыми головоногими и медузами — сырьевое вещество обеда, где вкус еще пребывал несостоявшимся и бесплодным, вегетативные и теллурические ингредиенты еды, пахнувшие диким и полевым.