Так спал он допоздна, почти до полудня, а подушки меж тем укладывались белой, плоской, большой равниной, по которой странствовал утихомиренный сон его. По этим белым большакам он медленно возвращался в себя, в день, в явь — и наконец открывал глаза, словно проснувшийся пассажир, когда поезд останавливается на станции.
В комнате царил отстоявшийся полумрак с осадком многих дней одиночества и тишины. Только окно кипело утренним мельтешением мух и ослепительно горели шторы. Пан Кароль вызевывал из тела своего и глубей ям телесных остатки вчерашнего дня. Зевание пробирало его, как конвульсия, как будто хотело вывернуть наизнанку. Так исторгал из себя он песок этот, тяжесть эту — непереваренные недоимки дня минувшего.
Таково себе потрафив, очухавшийся, он писал в записную книжку расходы, подсчитывал, прикидывал и мечтал. Потом долго и неподвижно лежал с остекленевшими глазами цвета воды, выпуклыми и влажными. В водянистом полумраке комнаты, подсвеченном рефлексами знойного зашторного дня, глаза его, точно маленькие зеркальца, отражали все яркие объекты: белые пятна солнца в оконных щелях, золотой прямоугольник штор — и повторяли, словно капля воды, всю комнату с тишиной ковров и пустых стульев.
Между тем день за шторами все пламенней гудел жужжанием мух, одуревших от солнца. Окно не вмещало всего белого пожара, и шторы теряли сознание от собственных светлых колыханий.
Тут он выбирался из постели и какое-то время оставался на ней сидеть, бессмысленно мыча. Его почти сорокалетнее тело уже обнаруживало склонность к полноте. В организме, заплывающем жиром, измученном половыми излишествами, но все еще переполняемом буйными соками, сейчас, в тишине этой, начинала, кажется, тихо дозревать грядущая его судьба.
Меж тем как сидел он так в бессмысленном вегетативном остолбенении, весь кровообращение, респирация и подспудная пульсация соков, из глубин тела его, потного и во многих местах волосатого, разрасталось некое неведомое, несформулированное грядущее, словно бы чудовищный нарост, фантастически вырастающий до непонятных размеров. Он не поражался ему, ибо уже ощущал свою тождественность с тем неведомым и огромным, что имело наступить, и рос вместе с ним без протеста, в удивительном согласии, оцепенев спокойным ужасом, распознавая самого себя в тех колоссальных выцветах, в тех фантастических нагромождениях, какие дозревали перед его внутренним взором. Один глаз его при этом слегка сдвигался кнаружи, словно бы уходил в другое измерение.
Потом из бессмысленной этой отуманенности, из запропастившихся этих далей он снова возвращался в себя и в действительность; замечал на ковре свои ступни, дебелые и нежные, как у женщины, и потихоньку вытаскивал золотые запонки из манжет дневной рубахи. Затем отправлялся на кухню и обнаруживал там в тенистом закутке ведерко с водой — кружок тихого чуткого зеркала, которое — единственно живое и посвященное существо в пустом жилище — ожидало его. Он наливал в таз воды и пробовал кожей вкус ее тусклой и застойной сладковатой мокроты.