Шлёма поднял лицо, обнюхивая воздух. Тихий ветер доносил запах олеандров, запах праздничных жилищ и корицы. Затем он оглушительно чихнул своим знаменитым могучим чихом, от которого голуби на полицейском участке испуганно сорвались и улетели. Шлёма улыбнулся сам себе: Господь оповестил путем сотрясения Шлёминых ноздрей, что весна настала. Это была куда более верная примета, чем прилет аистов, и дни впредь имели быть уснащены таковыми детонациями, которые, хотя и затерянные в городском шуме, то тут, то там комментировали события столь остроумным комментарием.
— Шлёма, — позвал я, стоя в окне нашего низкого второго этажа.
Шлёма заметил меня, улыбнулся своей приятной улыбкой и отдал честь.
— На целой площади сейчас одни мы с тобой, я и ты, — сказал я тихо, ибо надутый шар небес резонировал, как бочка.
— Я и ты, — повторил он с печальной улыбкой, — как пуст сегодня мир.
Мы могли поделить его и перенаречь — такой лежал он перед нами открытый, беззащитный и ничей. В такие дни Мессия подходит совсем уже к краю горизонта и глядит оттуда на землю. И когда он видит ее, белую и тихую, с голубизнами и задумчивостями, может случиться, что он разглядит рубеж, голубоватая череда облаков ляжет переходом, и, сам не ведая что творит, он сойдет на землю. И земля в задумчивости своей даже не заметит сошедшего на ее дороги, а люди очнутся от послеобеденного сна и не будут ничего помнить. Прошлое целиком окажется как бы вымарано, и все будет, как в правека, прежде чем началась история.
— Что, Аделя дома? — спросил он с улыбкой.
— Никого нет, зайди на минутку, я покажу тебе рисунки.
— Если никого нет, не откажу себе в удовольствии. Открой.
И воровским манером, оглядываясь по сторонам в парадном, он вошел в дом.
IV
— Замечательные рисунки, — говорил он, отводя их от глаз жестом знатока. Лицо его стало светлей от рефлексов цвета и отсветов. Иногда он делал ладонь трубочкой и глядел в эту импровизированную подзорную трубу, стягивая лицо в гримасу, исполненную серьезности и знания дела.
— Можно сказать, — продолжал он, — что белый свет прошел через твои руки, дабы обновиться, дабы перелинять в них и облезть, как чу́дная ящерица. О, ты думаешь, я бы воровал и совершал тысячи безрассудств, если бы мир так сильно не износился и не пришел в упадок, если бы вещи в нем не утратили своей позолоты — далекого отблеска рук Господних? Что можно совершить в таком мире? Как не разувериться, как не пасть духом, когда все наглухо заперто, замурована сама суть, и повсюду только стучишься в кирпичи, как в тюремную стену? Ах, Иосиф, тебе следовало родиться раньше.