А потом лейтенант до того поднаторел в списании всякого военного барахла, до того он во вкус дела вошел, что мог запросто подводную лодку списать со всем, что у нее внутри напичкано – с людьми и механизмами, – отвезти все это в сторону и утопить в болоте к едрене Фене, или мог за два старых дизеля поставить на Северный флот 10 вагонов леса, или чего-нибудь там еще добыть, оторвать, выкрасть, выпросить.
Отчего и сделался ценнейшим кадром.
А когда его – по дуге большой окружности – занесло в Москву, он вместе с корешом – за одной партой сидели – попал в Большой театр, и до начала представления, обшарив театр совершенно в поисках свежего пива, они забрели в правительственную ложу, где, закинув ногу на ногу, стекленеющим взором следили за началом оркестровки и наполнением партера, а когда партер заполнился до необходимой величины, его кореш – вместе за партой – вдруг встал и громко сказал:
– Товарищи! Проездом в нашей родной столице большой друг Советского Союза господин Замирюха! Поприветствуем его, товарищи, поприветствуем, – и зааплодировал.
И весь зал тоже встал и зааплодировал.
Через минуту их уже вели в комендатуру, а потом первым же рейсом отправили в Мурманск с подробным описанием событий.
И командующий Северным флотом, получив то послание, заметил командующему флотилией:
– У вас что, этого лейтенанта нечем занять?!
И тогда
его прикомандировали еще на один экипаж, на который давным-давно повесили лишний винт – ну, то есть на этом экипаже и с кораблем, и без него всегда лишний винт числился, – так вот, прикомандировали этого орла, и он списал им все винта вообще – два настоящих и один тот, что повесили, – то есть лодка была, а винтов у нее уже не было.
И тогда
на том корабле возник праздник, и командир корабля капитан первого ранга Титьков по кличке Чума, который был таким интеллигентом – просто жуть: матом не ругался и был вообще весь никакой, который даже экипаж самостоятельно не мог по домам распустить – все звонил комдиву и спрашивал разрешения, а если кого из офицеров хотел обозвать, то говорил в сердцах: «Негодяй! У меня нет слов, негодяй!», – так вот, этот командир, на которого обожали вешать всех собак, после списания всех винтов впал в натуральное счастье, носился по пирсу, как оглашенный, ненормальный философ, как какой-нибудь Гракх Бабеф, и, наверное, первый раз в жизни ругался по-нехорошему и, показывая рукой на свое причинное место, предлагал кому-то, неизвестно кому, где-то там наверху – его попробовать.
И все его понимали, потому что сами только этим все и жили.