Я недоуменно моргаю.
— А?
— Может, почитаешь? Не все же валяться и страдать.
— Я, пожалуй, поваляюсь и пострадаю.
Я вновь зажмуриваюсь и прикрываю глаза ладонью. Мозги будто бы не помещаются в черепной коробке, глаза болят, меня вот-вот вырвет. Да еще и яйца чешутся.
— Как знаешь, — говорит он.
— Может, в другой раз, — отвечаю я.
— Без вопросов. Когда захочется.
Молчание.
— Кинко!
— Да?
— Спасибо за предложение.
— Не за что.
Еще более долгое молчание.
— Якоб!
— Да?
— Если хочешь, зови меня Уолтером.
Прикрытые ладонью глаза лезут на лоб.
Раскладушка вновь скрипит — Кинко устраивается поудобней. Я подглядываю сквозь пальцы. Сложив подушку пополам, он откидывается и вытаскивает из ящика книгу. Дамка устраивается у него в нoгax и наблюдает за мной.
В Чикаго поезд прибывает ближе к вечеру. И, хотя голова у меня раскалывается, а тело ноет, я стою в дверях вагона и вытягиваю шею, чтоб было получше видно. В конце концов, это же город знаменитой бойни в день святого Валентина[9], город джаза, гангстеров и ночных клубов, где торгуют выпивкой из-под полы.
Вдали я замечаю горстку высотных зданий, но стоит мне начать приглядываться, которое из них — легендарный Аллертон, как вдоль железной дороги начинаются скотопригонные дворы. Поезд тащится через них еле-еле, минуя низкие уродливые здания и жмущиеся прямо к путям загоны, набитые испуганно мычащими коровами и грязными хрюкающими свиньями. Но это еще ничего по сравнению с шумами и запахами, доносящимися из зданий: миг спустя кровавый смрад и душераздирающий визг заставляют меня вернуться в козлиный загончик и прикрыть нос заплесневелой попоной, спасаясь от запаха смерти.
Ярмарочная площадь от скотных дворов далеко, но мне до того дурно, что пока цирк не обустроится на новом месте, из вагона я не выхожу. А потом, ища общества животных, отправляюсь на обход зверинца.
Трудно выразить, какая меня внезапно охватывает нежность — и к гиенам, и к верблюдам, и ко всем остальным. Даже к белому медведю, который сидит и гложет свои четырехдюймовые когти четырехдюймовыми зубами. Любовь к братьям нашим меньшим поднимается во мне внезапно, словно паводок, и вот она со мной — стойкая, как обелиск, и липкая, как патока.
Отец считал своим долгом продолжать их выхаживать, даже когда ему перестали платить. Он просто не мог стоять и смотреть, как лошадь мучается от колик, а корова пытается родить теленка, развернувшегося задом, пускай тем временем рушилось его собственное благосостояние. Вот и я, оказывается, такой же. Я — единственный посредник между этими зверями и делишками Дядюшки Эла и Августа, и отецна моем месте посвятил бы себя уходу за ними — да и от меня ожидал бы того же самого, так что я исполняюсь непоколебимой решимости. Что бы я ни вытворял прошлой ночью, бросить их я не имею права. Я их пастырь, их защитник. Это больше чем долг — это отцовский завет.