Этюд о масках (Харитонов) - страница 26

— Потому что не верю я, ни на вот столечко не верю всем этим новоявленным откровениям. Как Станиславский: не верю. Не может их так вдруг озарить. С чего! Какой их потряс столп огненный? Тут в лучшем случае соблазн ума — одним махом превзойти все проблемы. Отмычка для всех задач, универсальная шпаргалка, чужая подсказка. Не сами же они это выстрадали. Знакомая история. Вот если б я сам впервые открыл эти идеи, назвал, проник — тогда б они мне подошли. А так — гордость не дозволяет. Или вкус. Или чувство юмора.

— Всего не придумаешь сам.

— Тут ты попала в самую точку. Возможно, ничего нового вообще уже не придумаешь. Сплошное раздолье для пародии. А в этой области я слишком натаскан, чтобы воспринимать всерьез слова о трагизме века и современном апокалипсисе.

— Почему же, — тихо произнесла Нина. — Ведь действительно было столько страшного. Каждый день об этом нельзя думать, и не вместишь всего, не представишь, но все-таки… Мы ведь с тобой по возрасту пережили войну. А эти две старухи и того больше. Они, конечно, выглядят смешными и все стараются воевать друг с другом, но ведь досталось им от жизни одинаково — и не в шутку. У обеих никого на свете не осталось, сыновья в войну погибли, мужья еще раньше. Даже пенсии до копейки одинаковы.

— Во-первых, мой муж не погиб, — резко опровергла из пространства Анфиса Власовна — и Скворцов заметил, что, не выдержав неудобной позы, они с Ниной давно отслонились от стены. — А во-вторых, он посмертно реабилитирован. Нечего сравнивать.

— Когда заболеют, они ухаживают друг за дружкой. Врозь бы они и недели не выдержали.

— Почему же не сравнивать? — обиженно заныл голос баронессы. — Меня, если хотите знать, саму приговорили к смертной казни за то, что я была дворянка и носила парижские туфельки тридцать второго размера. Как сейчас помню…

— Ой, что ж я сижу! — спохватилась вдруг Нина. — Ты ведь пришел голодный.

— Нет, есть я не хочу. Попить разве.

— У меня есть только молоко.

— Молоко у нас нынче порошковое, — предупредил голос Анфисы Власовны.

— Спасибо, это ничего, — ответила в пространство Нина, наполняя стакан.

— …так вот, я сидела в тюрьме, передо мной решетка… это сейчас у меня руки обмороженные и суставной ревматизм, а тогда у меня были тонкие длинные пальцы. Я просунула их через решетку, открыла окно и увидела перед собой главного палача. Он посмотрел на меня и опустил взгляд. Он не смог выдержать моего взгляда. Молча открыл дверь тюрьмы и выпустил меня. Все другие приговоренные к смертной казни были поражены.

— Налей еще, — попросил Скворцов, отдавая пустой стакан Нине. — Давноне пил молока. Хорошо… ишь ты. И больше не хлопочи, посиди лучше со мной. С тобой все видишь немного иначе. Даже этих колдуний. Настроить бы так взгляд насовсем. Только кто из нас дальтоник? Думаешь, очень весело во всем распознавать ухмылку, анекдот, пародию, читать задушевные стихи — и не очаровываться, потому что и там полно пищи для твоих зубов? А сам попробуй выскажись! Хочешь, выдам тебе секрет? Я не всегда умышленно пересмешничаю. Иногда я начинаю писать всерьез — и даже очень часто начинаю. Но все произнесенное всерьез так уязвимо. Нет истины, которой нельзя было бы состроить рожу; а истины стеснительны, они краснеют от усмешки — лучше бы им не показываться. Одна ирония ничего не боится, и единственный неуязвимый стиль — пародия. Я очень скоро начинаю на себя смотреть со стороны и сам себе подсвистывать. А под конец, глядишь, и вовсе зарезвлюсь. Так получались самые блестящие и тонкие мои штучки. Можно бы, конечно, не выдавать себя, сохранить до конца убежденный вид, и даже почти искренне. Многие так и делают; со стороны трудно разобраться. Но я сам слишком честен для этого. Представь себе, слишком честен. Да ты и так мне веришь. А вот один бородатый умник разоблачил вчера сокровенную мою надежду. Раньше меня самого. Сейчас я вспоминаю: кажется, он прав. Вдруг он прав, а? Единожды состроивший рожу — кто тебе без нее поверит? Сам-то хоть — поверишь? Опять разве что ты.