Игра в бисер (Гессе) - страница 28

– баховский орган, совершенно такой же, какой создал бы себе сам Иоганн Себастьян Бах, будь у него на то средства и возможности. В соответствии с господствовавшими в Братстве обычаями этот искусник сохранил свое имя в тайне, назвавшись Зильберманом по своему предшественнику из восемнадцатого столетия.

Мы подошли к истокам, из которых родилось наше нынешнее понимание культуры. Одним из них, причем важнейшим, были самые молодые науки – история музыки и музыкальная эстетика, вторым – вскоре воспоследовавший подъем математики, к этому прибавилась капля священного елея, воспринятого из преданий паломников в страну Востока, и затем, в теснейшей связи с новым пониманием и осмыслением музыки, некое мужество в подходе к вопросу об одряхлении культур, столь же бодрое, сколь и отмеченное резиньяцией.

Нет нужды пускаться здесь в обстоятельные рассуждения об этом; упомянутые материи известны каждому. Главным итогом новой позиции или, вернее сказать, нового подчинения ритму культурного процесса был далеко заходящий отказ от создания новых произведений искусства, постепенный отход служителей культуры от мирской предприимчивости и, что не менее важной как бы венчает все, – рождение Игры в бисер, или Игры стеклянных бус.

Безусловно, на само возникновение Игры огромное влияние оказали большие успехи науки о музыке, достигнутые ею вскоре после 1900 года, то есть еще в самый расцвет фельетона. Мы, преемники этой науки, полагаем себя лучшими знатоками великих творческих эпох, особенно музыки семнадцатого и восемнадцатого столетий, в некотором смысле мы даже лучше ее понимаем, чем понимали ее во все прежние времена, включая и эпоху самой классической музыки. Разумеется, у нас, потомков, сложилось совсем иное отношение к классической музыке, чем у представителей творческих эпох; наше одухотворенное и не всегда в достаточной мере свободное от резиньирующей меланхолии почитание подлинной музыки есть нечто совсем иное, нежели наивно-радостное музицирование тех веков, порой вызывающее нашу зависть, когда музыка заставляла на время позабыть об условиях и судьбах, под знаком которых она возникла. Ведь мы уже на протяжении многих поколений усматриваем великое и непреходящее достижение топ эпохи, которая лежит между концом средневековья и нашими днями, не в философии или в поэзии, как то делал еще почти весь двадцатый век, но в математике и в музыке. С тех пор как мы в основном отказались от соревнования на ниве творчества с мастерами прежних эпох, с тех пор как мы отказались от культа и приоритета гармонии и чувственной динамики в музицировании, которые царили среди музыкантов-исполнителей примерно два столетия, начиная от Бетховена и первых шагов романтики, – с тех пор мы убеждены, что чище и благороднее – разумеется, на наш манер, в нашем нетворческом, эпигонском, но благоговейном духе! – понимаем и толкуем ту культуру, наследниками которой являемся. Нам, лишенным расточительной творческой энергии тех времен, трудно постигнуть, каким образом в пятнадцатом и шестнадцатом веках на протяжении столь долгого времени сохранились в такой непорочной чистоте музыкальные стили, почему в огромном потоке сочиняемой тогда музыки, как нам представляется, вообще нельзя найти ничего дурного и почему даже восемнадцатое столетие, столетие начавшейся деградации, породило еще целый фейерверк стилей и школ, правда быстротечных в своем сиянии и самонадеянных. Однако мы верим, что в музыке, ныне называемой классической, мы постигли тайну, дух, добродетель и благочестие тех поколений и восприняли их как пример. Так мы придерживаемся невысокого мнения о теологии и церковной культуре восемнадцатого столетия или о философии Просвещения, но усматриваем в кантатах, «Страстях» и прелюдиях Баха предельную сублимацию христианской культуры.