— Я знаю. Вы уже говорили об этом. Однако давайте вернемся к портрету… Говорите, рассказывайте что-нибудь, — прошу я его. — Ведь не хотите же вы, чтобы я к утру умер от скуки в этом кресле? Не хотите, не так ли? — Снова кладу руку ему на колено, что ему явно не по душе.
— Вас это действительно интересует?
— Прошу рассказывать.
Медленно отворяются двери, и вкатывается небольшой столик на колесиках. Когда я выглядываю, чтобы поблагодарить кухарку, за дверью уже никого нет. Я беру поднос с хлебом, ветчиной и чаем, хочу пригласить Бакулу к столу, но вижу, что мой собеседник неподвижно стоит у огромного окна и смотрит на заснеженный двор. Держит руки в карманах. Я только теперь замечаю, что Бакула широкоплечий, у него красиво посаженная голова.
— Значит, вас интересует только замок? — доносится вопрос от окна, — И ничего больше?
— Только замок, доктор, — отвечаю я, намазывая хлеб маслом. Ужасно хочется есть. После отъезда из Варшавы я еще ничего не ел. Чувствую, как вместе с аппетитом возникает тупая боль, которая тесным обручем стискивает голову. Пытаюсь есть, но Бакула говорит, и по мере того, как его голос становится громче, фразы закругленней и свободней, меня охватывает отвращение к пище, к заставленному посудой столу. Я снова смотрю на портрет Анны Хартман, который написан слишком поздно для того, чтобы быть подлинным.
Доктор Бакула продолжает;
— …портрет написан маслом. Размер его два десять на метр пятнадцать. Автор неизвестен. Вероятно, кто-либо из берлинских придворных пачкунов. В первой половине восемнадцатого века их брали нахлебниками в здешние имения и они работали по заказу. Они пробовали малевать под Гальса, под Ватто, но у них ничего не выходило. Прусская кисть тверда, как жезл тамбурмажора… Ах, прошу прощения, вас не занимает живопись. Извиняюсь… Так это портрет Анны Хартман. Вы меня спрашивали, дворянская ли фамилия Хартман. Нет, не дворянская. Титул тогда ее еще не интересовал. Позднее, когда у нее родился сын Ян, или еще позже, когда она приехала в Колбач, да, наверное, именно тогда, принадлежность к дворянскому сословию уже имела для нее значение. На своем надгробии она приказала высечь «фон» — те самые три глупые буковки, которые давали право носить кружевной чепец и золотую цепочку на шее. Но тогда, пятнадцатого августа, она еще не была знатной дамой. Просто Хартман, Анна Хартман… Может, все-таки принести рефлектор? Нет? Хорошо… Вы меня слушаете?.. Во всяком случае, кучер, который вез Анну Хартман в город, обращался к ней попросту «фрау Анна»… Даже не «милостивая», не «уважаемая», но просто «фрау». Как видите, довольно-таки фамильярно.