— Говорят, на вершине Каратау, — Прохор Антонович показал на гору, с юга нависающую над Серноводском, — растет некий цветок акчой, по описанию — разновидность Leontopodium alpinum, иначе называемого эдельвейсом. Будто бы в ясный день на рассвете под воздействием лучей восходящего солнца на нем выступает какая-то особенная роса. Если в этот момент акчой сорвать и истолочь, получится превосходное кровоостанавливающее средство. Как бы я желал добыть этот цветок! Но для того пришлось бы с вечера карабкаться на высоту в семьсот саженей и мерзнуть там всю ночь. С моей одышкой и вечным бронхитом это невозможно… Разве что кто-нибудь исполнит это за меня?
Он жалобно обвел нас взглядом, однако добровольцев лезть на Каратау за каким-то цветком не сыскалось.
Капитан поворотился к Олегу Львовичу и спросил:
— Так что, сударь мой, насчет Севастополя? Клипер у меня славный. Не идет — летает.
— Не могу, — коротко ответил ему Никитин. — Есть одно обстоятельство…
И не договорил, а Иноземцов расспрашивать не стал. К этому разговору больше не возвращались. — «Не могу» — и кончено. Капитан, видно, знал, что Олег Львович слов на ветер не бросает, и отступился. Удивительные они были люди, оба.
Я всё думал, как бы мне заполучить Олега Львовича для разговора с глазу на глаз, и начинал опасаться за исход. Очень уж велика казалась разница меж этой компанией и обществом моих петербургских приятелей. Представить себе Никитина рядом с Кискисом Бельским или Тиной Самборской было трудно.
Разговор то стихал, то оживлялся, но тишина не смущала присутствующих. Галбаций, покончив со своим туалетом, начал вырезать узор на какой-то палочке; он ни разу не обернулся в нашу сторону и всё поглядывал в окно, будто находился в карауле.
Если завязывалась беседа, в ней участвовали только доктор и Никитин. Я помалкивал из робости. Капитан же вообще был не из разговорчивых. Когда раз, заспорив, врач спросил его мнения, он ответил, что согласен с обеими точками зрения, а впрочем так соскучился в плаваниях по умным рассуждениям, что слушал бы и слушал.
Спор был о Лермонтове.
Началось с того, что Прохор Антонович вновь помянул доктора Вернера из «Дневника Печорина», сказав, что хорошо знает Майера, с которого списан этот персонаж, и что Николаю Васильевичу ужасно повезло: после публикации романа он сделался курортной знаменитостью и не имеет отбоя от пациентов, особенно барышень.
От персонажа перешли к автору. Поэт был убит на дуэли менее года назад, совсем неподалеку от этих мест, его слава после смерти достигла всероссийских размеров. О Лермонтове тогда говорила и спорила вся читающая публика, девушки списывали его стихи в альбомы, а молодые люди вроде меня примеривали на себя роль Печорина. Нечего и говорить, что я слушал спор с великим интересом, тем более Кюхенхельфер был знаком с поэтом и говорил о нем очень живо, с массою деталей. Сейчас многие из них известны по воспоминаниям современников, так что не буду пересказывать через третьи руки. Существенно, что Прохор Антонович знавал поэта с не лучшей его стороны и отзывался о нем неприязненно: позёр, человек сомнительной нравственности, любитель поиграть в демоничность, сам виноват в своей гибели и прочее подобное. Доктор не отрицал грандиозности лермонтовского дарования, однако тем паче винил покойника за несоответствие личных качеств Божьему Дару.