— С вашим даром убеждения вы наверняка отговорили бы бунтовщиков от их безумной затеи, — быстро сказал я.
Меня особенно беспокоил бойкоглазый Граф Нулин из губернаторской канцелярии.
Олег Львович, кажется, понял, но не поддержал моих слов — просто промолчал.
— Интере-есно, — протянул Базиль.
В его устах это был самый высший эпитет. Я почувствовал себя польщенным. Приход Никитина, как я и надеялся, повысил мое реноме. «Погодите, — думал я. — Вы еще моей Даши не видали».
Разговор между «блестящими» продолжился уже без участия Олега Львовича, который, оглядевшись, сел по-турецки на одну из подушек и достал свою трубку. Спрашивать позволения у единственной дамы он не стал, потому что Тина и сама старательно пускала струйки кальянного дыма.
Меня поразило, как естественно и уверенно держится Никитин в непривычной и, должно быть, совершенно чуждой ему компании. Он был в положении бесправном, много старше, одет самым непритязательным образом, а сюда явился в качестве «редкого зверя», но было в его позе и взгляде что-то такое, отчего возникло ощущение, будто это он находится в зоологическом саду перед клеткой с какими-то занятными экзотическими животными — к примеру, мартышками. Вот, пожалуй, самое главное отличие, выдававшее в Олеге Львовиче особенного человека: он в высшей степени обладал редким даром моментально решать, как нужно поступить в критической ситуации и как должно себя вести в ситуации обычной. Я поминутно посматривал в его сторону, стараясь копировать позу и выражение лица. Мне не хотелось, чтоб он и меня зачислил в мартышки.
Однако нужно было завязать общую беседу, перекинуть между Никитиным и остальными какой-то мостик. Мне пришел на ум Лермонтов. Я знал, что у Олега Львовича есть на сей предмет свой оригинальный взгляд. У «брийянтов» поэт после своей романтической гибели тоже стал почитаться фигурой импозантной, так что выбор темы показался мне удачным.
— Правда ли, что ты знавал Лермонтова? — спросил я Стольникова. — Расскажи.
— Что рассказывать? — Он пожал плечами. — Маленький злюка, одержимый всевозможными амбициями. Желал признания, любви красавиц, всеобщего обожания иль, на худой конец, ненависти. И ужасно бесился, что ничего этого не имеет. Лермонтов был ходячий желчный пузырек («petite poche-de-fiel»). Уверен, что именно перепроизводство желчи было топливом его таланта. Он очень умно́ поступил, что дал себя убить. Теперь мы, хочешь не хочешь, обязаны восхищаться им и его сочинениями.
Я искоса взглянул на Никитина — что он? Тот молчал.
— Он мне хотел стихотворение посвятить, а я снасмешничала. Дура! — сокрушенно сказала Самборская — Сейчас бы вся Россия в альбомы переписывала. Главное, мое имя так удобно для рифмовки! «Тина — картина», «Тина — каватина»…