Конокрад и гимназистка (Щукин) - страница 14

— Вот все и выяснилось. — Любовь Алексеевна снова попыталась успокоить Зою Петровну, но та успокаиваться никак не желала:

— Я не удержусь, я все-таки выскажу ей. И газету положу, и выскажу. Вот приедет за платьями… Ой, кто-то звонит. Глаша, открой, кто там?

Оказалось, что раньше мадам Чукеевой заявился ее супруг — пристав Закаменской части Ново-Николаевска. Тучный, запыхавшийся, Модест Федорович прогрохотал мерзлыми сапогами по полу, вошел в зал и, забыв поздороваться, развернул газетный сверток, встряхнул перед собой мятое, изорванное платье.

— Извиняюсь, что потревожил, — служба-с. Зоя Петровна, глянь на этот наряд. Не ты его шила? А если ты — вспомни, кому…

Зоя Петровна испуганно подошла к Чукееву, осторожно, двумя пальчиками, взяла за подол платье и тут же отдернула руку, будто обожглась:

— Ой, ужас, оно же в крови!

— Ну, ясно дело — не в варенье. Иначе бы не приехал. Гляньте внимательнее: может, признаете?

Зоя Петровна, беспомощно оглядываясь на Любовь Алексеевну, будто искала у нее сочувствия, со страхом осмотрела платье, вытерла пухлые руки платочком, сказала:

— Нет, Модест Федорович, это не моя работа.

— Тогда чья?

— Не знаю.

— Ясно, — Чукеев скомкал платье и завернул его в газету.

— А что случилось? Откуда оно? — не удержалась и спросила Зоя Петровна.

— А вам лучше не знать — крепче спать будете. Извиняйте.

Чукеев круто развернулся и загрохотал сапогами вниз по лестнице, оставив дам в полном недоумении.

4

Высокое, в рост, зеркало в деревянной оправе — вдребезги. Рюмки, фужеры и тарелки из посудного шкафа — в крошево. Сам шкаф расхлестан и вывернут чуть не наизнанку, осыпан, словно бисером, стеклянными осколками. На полу — расколотая ваза, вышитые салфетки, фарфоровые зверушки, сброшенные с комода, отодвинутого от стены и поставленного на попа. Дальше, на грязной, завазганной половице — тоненькая ленточка засохшей крови с прилипшими к ней пушинками из разодранной подушки. Тянется ленточка к худенькому скрюченному человеку, ничком лежащему возле стены. Это — акцизный чиновник Бархатов. На нем просторные шелковые подштанники, изорванные и в кровяных пятнах, такая же рубаха, располосованная на спине от воротника до пояса, а на голове — самокрутка, страшное изобретение диких азиатских племен: в веревочную петлю, натянутую на голову несчастной жертвы, вставляется крепкая палка, и палку эту начинают жестоко крутить. Трещит череп, глаза вылезают из орбит — человек после такой самокрутки уже не жилец.

И Бархатов был мертв.

Посреди разоренной комнаты стоял пуфик с зеленым верхом, и на нем сидел, уперев руки в колени, полицмейстер Гречман. Топорщил усы, показывая широкие обкуренные зубы, и смотрел, не отрывая глаз, в низ стены, туда, где ее закрывал раньше громоздкий комод. Голубенькие, с золотым проблеском обои сохранились здесь лучше, чем на остальной стене, совсем не выцвели и сияли, как большая прямоугольная заплата. У самого низа, у плинтуса, обои были сорваны и виделась толстая металлическая дверца, открытая настежь, а за ней — блестящее, из хорошей стали нутро небольшого тайника. В тайнике — пусто.