Но это утешение нисколько не подкручивало колки моей ослабленной струны. А скорее лишь отпускало ее пуще. Ничего не осталось. Я кончен. Едва ли терзаясь этим, я наконец понял, от чего предостерегал меня Надежа-Опора — от депрессии на лавровой диете; мое мщение Братцу Хэнку свершилось — и что осталось, помимо возвращения на Восток? Тягостный, мягко говоря, вояж; особенно в одиночестве. И насколько б он скрасился, — не мог я отрешиться от мысли, — когда б родная душа составила мне компанию в дороге. Насколько б то было приятней…
И вот, все три дня, с той нашей ночи единенья, я откладывал отъезд и ютился в трехдолларовом номере без ванной, ждал и надеялся, что желанная спутница бросится меня искать. Три дня и три ночи. Но больше я ждать не мог: сегодня я проспал последние три доллара, я отчаянно нуждался в ванне, да и, наверное, понимал всю безнадежность своих надежд; в глубине души я и прежде знал, что Вив не ринется искать меня — я это чувствовал — и не находил в себе сил мчаться к ней…
И хоть я был бесстрашен и тому подобное по низвержении дьявола, все же я не дошел еще до такого героизма, чтоб явиться к дьяволу в дом, не имея к нему иных дел, помимо истребования его жены.
На подходе к больнице я глубже утопил руки в карманах, ослабленный и сожалеющий о том, что нет у меня ни достаточного мужества, чтоб прибегнуть к своему бесстрашию, ни приемлемого трусливого предлога, чтоб еще раз навестить старый дом…
Вив промывает зубную щетку и ставит ее в стакан; и, одной рукой придерживая волосы сзади, наклоняется к крану, чтоб прополоскать рот. Зубы она чистит с солью, ради сохранения белизны. Вымывает привкус, распрямляется, смотрится в зеркало на дверце аптечки. Хмурится: что это? То, что она видит — или не видит — в своем лице, причиняет ей беспокойство; не старение; влажный орегонский климат недурно сохраняет свежесть кожи, ни морщин, ни шелушения. Осунулось? — да нет, не в недостатке плоти дело: ей всегда нравилось, что лицо далеко от упитанности. Значит… что-то еще… но пока она не понимает, что.
Пытается улыбнуться своему лицу.
— Скажи, миленькая, — вполголоса просит она, — как делишки? — Но отражение отвечает невразумительно — как и всем, кто стремится выпытать у зеркала его тайны. Что сталось, что осталось?.. Она может чистить зубы солью, сохраняя блеск улыбки, но не видит чего-то важного за этим влажным блеском… — Чур-чур-чур, — говорит она и гасит свет в ванной. — Вот от таких-то мыслишек девчонки и спиваются.
Закрывает за собой дверь, спускается вниз, присаживается на подлокотник Хэнкова кресла, крепко сжимает его кисть, — а телевизор рокочет: «ДАВАЙ! ДАВАЙ! ДАВАЙ!»