Ангелика (Филлипс) - страница 165

Джозеф бежал, позабыв букет. За трапезой скучные стариковские угрозы лишь обостряли мысль о доме, и Джозеф прибыл на Хикстон-стрит в странном возбуждении. Почти бегом одолев лестницу, он успел побыть с Ангеликой, засыпавшей без единой жалобы; его бабочки нигде не было. Он посидел возле дочери, успокоился, затем нашел наверху Констанс. Он попытался изложить соображения, кои посетили его этим днем:

— Я достиг возраста, в коем мой отец… вряд ли имеет смысл о том говорить, но теперь я вижу, что он не был порочным. Он молит меня о прощении, обретая со мной сходство, и я едва ли могу отказать. Это было бы бесчувственно.

Если бы Констанс знала обо всем, что он сегодня испытал, она простила бы ему все неудачи, слабости, порывы, она вела бы себя как подобает. Он подступил к ней, дабы всего лишь заключить в объятия. Она бежала от него почти немедленно.

VIII

Воскресенье, когда Констанс по обыкновению поддавалась суевериям, совпало с ежемесячной бездеятельностью Норы, оттого Джозефу и Ангелике предстояло несколько часов провести в обществе друг друга.

Удивительным образом такая перспектива Джозефа вовсе не встревожила. Занятно, сколь быстро ночи бесперебойной дремы и открытая враждебность жены могут склонить к разговорам с ребенком.

Он читал ей сказку, ставил над их новообретенным дружеством маленький эксперимент:

— «… порочнее даже первого, самого грешного из людей. Пожилая дама сказала, что пекарь о том еще пожалеет. Пожалеет очень, очень горько. Так оно и случилось: не успела старуха покинуть булочную, как в нее запрыгнул волк, что облизал губы и утробно зарычал. Его багровые глаза блестели, словно бесовские. Волк отпрянул, изготовясь к прыжку. Пекарь возопил: „О, горе мне, горе! Когда горожане помогли мне, я прогнал их, наградив презрением. Ныне я подвергся кошмарной опасности, и никто не придет мне на помощь. Я пропал!“ Волк прыгнул, нацелясь на горло пекаря, глаза его горели убийством, губы жаждали крови. Его усы коснулись шеи пекаря. Его пасть разверзлась, и пекарь ощутил на себе горячее дыхание зверя, когда откуда ни возьмись сверкнул клинок. Он рассек мех и взрезал волчью глотку. Кипящая кровь брызнула и обожгла пекарю щеку, смешавшись с его слезами страха и облегчения. Кровь окропила и хлеб, коим пекарь отказался поделиться с пожилой дамой. Чей же клинок спас его? Ибо у ног пекаря бился в агонии слабеющий волк, испуская победный…» — прости, моя дорогая: «… испуская последний вздох. Тут пекарь узрел своего спасителя: то был сын жестянщика.

„Ты? Ты явился, дабы спасти меня? Моим собственным ножом? Но почему?“ Сын жестянщика не стал похваляться своей смелостью и напоминать пекарю о том, как не по-христиански жестоко тот обошелся с горожанами. Вместо сего он сказал почтительно: „Пекарь. Волчья кровь обагрила твою щеку, и это клеймо ты станешь носить вечно. Оно не смоется, сколь отчаянно его ни отскабливай. Кроме того, волчья кровь обагрила твой хлеб. Отныне и до скончания веков ты каждый день станешь откладывать буханку хлеба и не противясь отдавать ее тому, кто ее попросит, кем бы он ни был, и не просить ничего взамен, ни денег, ни услуг. Этот хлеб ты будешь называть Волчьей Буханкой. Придерживаясь этого правила, ты можешь не бояться крошечного пореза на шее, что я нанес тебе, когда зарубил волка у самого твоего горла.