Анна Хидден поднимает глаза к окну.
Там уже день.
Кругом бело.
– Я больше не вижу пола в своей комнате. Не вижу ни берега, ни воды. Туман никак не хочет расходиться. И кажется, будто вокруг меня пустота. В этой хмари одна только земля еще напоминает о себе слабым запахом – когда на нее наступаешь, когда топчешь ногами траву или грязь на берегу и она скрипит под снегом.
Лишь после полудня, когда тает белая завеса, появляются крыши, электрические провода, колокольни, утиные головки.
И вдруг все заливает солнечный свет.
Она готовит скромную еду – рубленое куриное мясо, стакан местного вина из Эпинейля. Приходит женщина-уборщица, родом с острова Маврикий.
Анна уносит посуду в кухню. Ее медальон задевает за круговую ручку крана. Падает в раковину и раскрывается.
Маленький детский зуб, выкатившись из медальона, бесшумно подпрыгивает, соскальзывает в сток и исчезает.
– Что это было? Никак зуб? – спрашивает уборщица.
– Нет-нет, – бормочет Анна Хидден.
Защелкивает пустой медальон. Выбегает в сад.
И, схватив шланг для поливки, начинает отмывать садовую тачку.
* * *
Внезапно солнце осветило лужайку.
Коснулось берега.
Под кожей лица явственно проступили кости.
Оно слегка походило на лицо ее матери. Но было гораздо более худым, чем лицо ее матери в том же возрасте. Тем, кто ее не знал, она казалась красивой, но в верхней части лица и в линии губ стало проглядывать что-то суровое, почти свирепое. Словно внутри нее жила другая женщина, агрессивная, иссохшая, истощавшая куда сильней, чем ее мать, бабушки и прабабушки с материнской стороны. Ее улыбка была очаровательна, когда она улыбалась, хотя такое случалось редко; зубы – большие, широкие, очень красивые, белоснежные – озаряли лицо, но это был холодный, негреющий свет.
Страдания, плаванье, любовь, музыка, голод превратили ее в женщину-воительницу.
Она часто выходила на люди. Купила квартирку-студию возле Лионского вокзала. На концертах ее видели, ее замечали, всегда одетую на японский манер – в духе Йоджи Ямамото, Неси Мияке. С ней здоровались. Она собиралась продать дома в Тейи.
Как-то, летним вечером, она стояла, нагнувшись, у самой Йонны, в тени Гумпендорфа, с его пожелтевшей и уже облупившейся штукатуркой. Бросала остатки хлеба уткам и лебедям, которые торопливо плыли к ней со всех сторон, бесшумно разрезая темную воду. Залаяла собака. И вдруг она подумала о Магдалене Радницки. Сейчас ей было бы шестнадцать лет. И она могла бы выскочить из дома, с влажными волосами, в бумазейной ночной рубашке, и подбежать к ней сзади, крича, говоря…
Внезапно слева донесся звон колокола.