И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной
Страх погибнуть, удавалось кое-как перебороть, точнее, привыкнуть к нему, смириться с тем, что в один момент тебя просто может не стать. Но страх остаться калекой был непобедим. Это пугало нас больше всего. У Зорика был знакомый сапер, которому взрывом оторвало ногу, парень не выходил из депрессии и уже пытался покончить с собой.
«Не ссать девочки! МасКарим ба-дерех!» — рявкнул в наушнике Боаз.[1].
По моему взводный вообще ничего не боялся. Точно таким же голосом он рычал на нас за плохо застеленные койки в учебном лагере. Мы вжимались в землю, разрывы слышались со всех сторон, каждый «бум» вытряхивал откуда-то из глубин памяти новые и новые строчки:
Ты лежишь ничком, парнишка
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.
Это стихотворение я читал девятого мая на утреннике перед ветеранами, в далекой, как другая планета, советской школе. С тех пор прошла вечность, я давно забыл и стихи и школу. Как взрыв на мелководье выбрасывает в воздух ил, водоросли и весь мусор, накопившийся на дне, так и обстрел каждым разрывом выворачивал закоулки моей памяти.
Вспомнился класс с портретами пионеров-героев на стенках, мальчики в синих пиджаках, девочки в коричневых, форменных платьях с букетами в руках, седые ветераны с орденами на груди и звонкий мальчишеский голос, мечущийся под сводами…
Смерть грохочет в перепонках,
И далек, далек, далек
Вечер тот и та девчонка,
Что любил ты и берег.
Леха ткнул меня в плечо, показывая пальцем в ночное небо. Слышался нарастающий, дробный рокот — приближались вертолеты. Через несколько минут «Кобры» разобрались с минометчиками. Пошел дождь. Мы продолжали ждать. В конце концов, пригнали еще один танк, с его помощью сдвинули заклиненную башню в переднее положение и открыли заднюю дверь, только Зоару уже было все равно, он умер за полчаса до того, как открыли люк.
Мишаня, извлеченный из танка, выглядел страшно, лицо было покрыто засохшей кровью из ссадины на лбу. У него отнялись ноги и пропал слух. Мы погрузили их обоих в вертушку и двинулись на базу.
Под ногами чавкала налипая на ботинки жирная, густая грязь… ливанская грязь — «боц леванони». В Израиле так и называли эту войну ливанская грязь. Казалось эта грязь заползла глубоко в нас навсегда.
Я шел рядом с Зориком и Габассо и думал об этой странной войне; где-то глубоко в душе я понимал, что если мы уйдем отсюда, она будет продолжаться на северной границе, то есть еще ближе к дому. Дом… Мой дом был далеко на юге. Tам эта война не ощущалась никак, только заголовки газет и фотографии молодых лиц в рамочках на первом листе напоминали о ней. У Зорика все было по другому, его родители жили в Кирьят-Шмоне, в нескольких километрах отсюда. Hаверное, они сходили с ума, когда слышали канонаду за холмами. Зорик знал, что охраняет свой дом, а я так не чувствовал, может потому, что в отличие от Зорика, не бегал до армии каждую неделю в бомбоубежище, спасаясь от «катюш», перелетавших через окрестные холмы. Местным, родившимся в Израиле пацанам, в этом отношении тоже было легче, а я не родился в Израиле и мой отец не воевал в 82-м году, когда в ответ на постоянные вылазки террористов израильская армия вторглась в Ливан. Он не рассказывал, как бесконечные колонны грузовиков вывозили оттуда трофейное оружие, отбитое у террористов.