На следующий день Павел проснулся поздно. Солнце уже било в окно. Маленькая, недавно беленая хата цветисто сияла рушниками, мисками, бесчисленными клетками ряден на стенах. Кисловато, головокружительно пахло теплым хлебом и еще чем-то съестным, почти забытым.
Это напоминало сказочное превращение. Как он ни напрягал память — ничего не мог вспомнить, кроме освещенного солнцем тополя и немецкого часового. Что же случилось дальше? Павел осматривался неторопливо, осторожно.
Вдруг он увидел Наташу. Да, это несомненно была Наташа. «Что за черт, наваждение какое-то», — подумал Павел и для проверки тихо позвал:
— Наташа.
Девушка вскочила. Он увидел знакомые глаза, те самые, с неярким золотистым светом, что были в Оржице.
— Павел! — знакомые пальцы схватили его за руку.
Она. Несомненно она. Наклонилась. Губы дрожат.
— Зачем плакать, Наташа? Лучше дай воды. Да расскажи, как случилось.
А за Наташиным плечом появляется старческое в мелких жилках, почти материнское лицо.
— Одужал немного? Ну, пей.
Вода прохладна, чиста. Он пьет, наслаждаясь. Старуха уже снова несет что-то.
— Балачки после. Зараз покушай маленько.
Ложку за ложкой, чувствуя приятную теплоту во рту, в горле, ел Павел из рук хозяйки молочную кашу. Он пьянел, глотал, захлебываясь, пока старуха не отвела ложку.
— Ну, будет. Больше нельзя.
— Может быть, еще немножко, — просит за Павла Наташа.
— Нет уж. Неможно. Он сейчас хуже нарожденной дытыны. Кормить его надо помаленьку, как воробьенка.
Старуха отхаживала Павла, как умудренная опытом птица-хлопотунья едва вылупившегося птенца. Она ежеутренне готовила свежий отвар сушеных груш, журила Наташу:
— Ты, дивчина, рада мясом его накормить. Отваром пой. Грушки лучше всяких лекарств. Добрые грушки. Еще в позапрошлом году сушила.
Она раздобывала у соседей мед, готовила теплую сыту.
— Мед, сынок, для слабого, что молоко для малого.
Видя, что Павел заглядывается на борщ, утешила:
— Погоди, человек! Будет срок — и борщу и вареников тебе наварю.
Павел креп. Боли в желудке, которые мучили его в первые дни после лагерной голодовки, затихли. Рана на ноге очистилась. Глаза, спрятанные в глубокие впадины, поднялись, — к ним вернулся прежний блеск.
Каждое новое утро он встречал более бодрым, сильным, чем был накануне. Он возвращался к жизни, и клетки его мозга, и капли его крови пульсировали, радуясь и торжествуя. Хотелось бесконечно смотреть, слушать, двигаться. Все вокруг было драгоценным, полным, знакомым. Никогда еще солнечные лучи не были так теплы, сверкающи, как те, что ворвались утром в хату бабки Илыны. Они текли по лицу, будто пахучий, золотой теплый мед. Они текли, и все вокруг становилось небывало-красивым... А маленькое окно, в которое они проникали! Там вечно двигалась многоцветная чеканная осенняя листва. Там жужжали пчелы, гомонили воробьи... Когда открывалась дверь, оттуда врывался воздух прохладный, как ключевая вода, и хата наполнялась запахами опавшей листвы, дозревающих антоновок, влажной осенней земли.