Мой пан Феликс, всю жизнь укладывающийся после Angelus'a [Вечерняя молитва (лат.)], и тут ложится после поверки. Перед этим он, отвернувшись ото всех, долго стоит в углу на коленях — мы занимали с ним крайние места на нарах у окна — и читает про себя все полагающиеся молитвы на сон грядущим. Уже просветленный ими, желает мне спокойной ночи и засыпает сразу. А во сне тихонько посапывает и чмокает губами…
После перевода в Бутырку я был очень скоро выбран своими сокамерниками старостой. Это накладывало кое-какие обязанности и наделяло известной властью, сопровождаемой, как водится, привилегиями. Так, я разбирал конфликты, назначал дежурных уборщиков, принимал новичков и отводил им место на нарах. И — самое главное — служил посредником между коридорным начальством и нашей братией. То есть Между двумя враждебными станами, ведущими непрекращающуюся глухую войну. Мы отстаивали свои мифические права, там придерживались тактики держания нас в страхе и превентивных мер. Мне кричали в глазок: "Староста, почему шум после отбоя?", "Староста! Захотел в карцер? Кто у тебя записку во двор кинул?" Или: "Еще раз увижу, что у тебя в карты играют, не миновать тебе отсидки!"… Я стучал в дверь, требовал пятнадцати минут прогулки, взять в станционар припадочного. Доказывал, что ни карт, ни шума, ни драки не было. Эти перепалки с надзирателями сильно укрепляли мой авторитет.
Перед сном я этаким осматривающим свои владения хозяином прохаживался по камере — низкому сводчатому помещению шагов в двадцать длиной. Сплошные нары, разделенные проходом шириной в два шага, настелены по прежним царским подъемным койкам. Этих коек двенадцать, нас же наталкивалось в камеру около пятидесяти человек. В горячие дни скапливалось и до семидесяти. И тогда последующий отлив до "нормы" был как облегчение. Словно мы начинали дышать свободнее.
Некоторое время в нашей камере находился худой и невзрачный человек лет двадцати шести, одетый в дорогой, но сильно потертый костюм. Его перевели сюда из внутренней тюрьмы, где он провел более трех месяцев. Следствие по его делу было закончено. К концу дня он сникал. Неподвижный и сосредоточенный, сидел на краю нар. Чем позднее становилось, тем более проступала его напряженность. И когда как-то среди ночи всех разбудили крики и шум борьбы в коридоре — кого-то, как объяснил бывалый уголовник, повели на расстрел, — с ним случился обморок.
Я чувствовал, что он ищет, кому рассказать о себе и своих, очевидно нелегких, переживаниях. И однажды, в заключительную свою инспекционную прогулку по камере, заговорил с ним. Услышал я рассказ тягостный и поучительный…