В относительной дремоте XIX века, благословенной эпохи триумфального сциентизма, Франкенштейн будто случайно покинул свою лабораторию, чтобы выбрать момент между двумя мировыми войнами для вторжения в кинозалы, в то самое время, когда подлинные монстры, порожденные научным прогрессом, только начинали показывать свое истинное лицо… И если химическое оружие стало результатом исследования, имевшего самые человеколюбивые цели, а атомная бомба появилась как продукт бесстрастного изучения строения вещества, то за уродливой маской монстра можно увидеть прелестное лицо юной девушки с ореховыми глазами. Эта навязчивая двойственность красавицы и чудовища, юной девы и оживленного трупа не перестает тревожить наши самые потаенные струны.
Миф ненасытен, его аппетиты разнообразны. Не удовлетворенный проглоченными ваннами, яблоками и даже математическими формулами. он иногда начинает питаться пустотой, отсутствием или утратой. Знаменитое звено, все так же отсутствующее сегодня, как и в 1860 году, неизменно продолжает будить страсти.
Дарвин долго — более двадцати лет — колебался, прежде чем решился на публикацию своего труда «Происхождение видов», положившего начало эволюционной теории. Его можно понять: не много было научных теорий, получивших столь значительный резонанс. И если Лаплас не нуждался в гипотезе Бога при создании системы мира, то Дарвин поступил еще лучше (или хуже?), показав бесполезность Создателя. По словам доктора Фрейда, также прославившегося на ниве скандальных теорий, Коперник лишил человека привилегии находиться в центре Вселенной, а Дарвин — привилегии быть объектом специального акта творения. Еще более редки столь тонкие научные теории. Прежде всего речь идет не об одной теории, а о целом комплексе самосогласованных утверждений различной природы: от естественного отбора до градуализма (последовательного постепенного изменения данной популяции) и вывода о наличии единого для всех существующих видов общего предка. В этом комплексе — непомерно объемном — некоторые идеи недвусмысленно вступали в противоречие с общепринятой идеологией. Кроме подчеркнутого отсутствия в «Происхождении видов» Божественного творения, внимание публики не мог не привлечь предполагаемый постепенный переход от орангутанга к человеку (белому!) как «господствующей расе». Эволюционная идея, конечно, уже носилась в воздухе, но подобное смешение жанров и видов казалось абсолютно неприемлемым.
С 1799 года Чарльз Уайт тоже предлагал теорию постепенной эволюции, окрещенную «великой цепью существ», — она позволяла пройти от чайки до человекообразной обезьяны и от «негра» или «американского дикаря» до европейца, только ее никак не удавалось протянуть от обезьяны до человека. Размещение этого последнего среди лишенных души животных казалось одновременно кощунственным и противоречащим самой дорогой для людей XIX века идее — идее прогресса. Такое положение дел быстро подорвало доверие к новым радикальным концепциям, повернув их так, чтобы их слабости проявились наиболее ясно. В самом деле, если эволюция в том смысле, какой ей придал Дарвин, очевидно наблюдаема внутри отдельного вида к другому совсем не так просто. Если человек произошел от обезьяны и если эволюция непрерывна, то где же тогда обезьяны, почти ставшие людьми, и люди, почти не переставшие быть обезьянами? — без конца вопрошали противники Дарвина. И Дарвину приходилось лавировать, признавая, что «отчетливое различие конкретных форм живого и отсутствие бесконечного числа промежуточных звеньев, соединяющих их, представляет собой очевидную сложность».