Я целыми днями должна была сидеть, как сказано, на площадке лестницы за столом и давать всякого рода справки. На моем же столе рассматривалась и распределялась почта для делегатов. Эккерт подходил по несколько раз к столу и спрашивал:
— Haben Sie etwas f?r mich?
Он ждал писем от своей жены. А их все не было, да не было.
Он приходил почти в отчаяние.
— Этого не может быть, моя жена обещала писать мне каждый день.
Мне было неприятно. Как будто бы я спрятала его письма.
На третий день Целяско — русская немка, бывшая секретарем Международного Комитета Химиков и игравшая при делегациях весьма темную и загадочную роль — принесла и положила мне на стол пачку писем.
— Это для Эккерта.
Я взглянула на штемпеля. В Москве всегда отмечается дата прибытия письма.
— Но ведь это за несколько дней. А он меня все время спрашивает, где его письма. Прямо замучил. Откуда они, где были?
Целяско прищурила левый глаз.
— Где? В нашей цензуре. Понятно? Но ему ни слова… Слышите? И впредь все письма, которые будут приходить на его имя, вы обязаны передавать Гурману. Нам важно знать, что ему жена пишет. Два письма мы вообще задержали.
У меня захватило дыхание. Как она мне доверяет! Этак я и еще что-нибудь более интересное узнаю… Потом пригодится. Потом… когда буду заграницей окончательно.
Через несколько минут появился Эккерт.
— Вот, господин Эккерт (его никто еще не осмеливался называть товарищем), вам целая пачка писем.
Надо было видеть, как этот человек обрадовался. Очевидно, он очень любил свою жену. Но потом недоброжелательно спросил меня:
— Почему так долго шли, и где они лежали? Ведь тут за несколько дней письма.
Но мне нельзя было ему сказать ничего, кроме:
— Я не знаю, господин Эккерт.
Из Москвы его скоро повезли в Ленинград, отделив от остальной делегации. И в Москве, и в Ленинграде, насколько я смогла понять, с ним происходили долгие совещания, даже с каким то советским епископом; вероятно, была предложена какая либо компенсация за его дальнейшую работу ad majorem Stalini gloriam. Позже я потеряла его из виду и даже в газетах ничего о нем не читала. Может быть, все-таки плакали советские денежки.
***
Кроме Эккерта, меня занимала Софья Либкнехт, вдова Карла Либкнехта. Одесская еврейка, по рождению, она была второй женой Либкнехта и воспитала его детей. В Берлине у нее, кажется, на Байришер Платц, была премилая квартирка, где культивировался как бы некий культ умершего Карла. Под балдахином стояло большое кресло, в котором он любил сидеть, его скамеечка для ног, его ноты — все хранилось в неприкосновенности. Софья Либкнехт получала нечто вроде пожизненной пенсии от германской компартии, а иногда, когда ей не хватало, она приезжала в Москву. Она не коммунистка и никогда в партии не была, и этого ей советская власть простить не может. За ней особенно не ухаживают. В тот ноябрь, 1931 года, она оказалась как раз в Москве, жила в Большой Московской, ныне «Гранд Отель», в небольшой комнатке на самом верхнем этаже. Безо всякого комфорта и безо всякого особенного внимания. И так как ей было скучно, она пришла к нам в «Европу» и заявила, что будет работать с делегациями. Она очень образованная женщина, знает несколько языков, но нервная, издерганная и неуравновешенная. Может быть, это отчасти объясняется ее бурным темпераментом, который не находит больше себе выхода, ввиду наступающего бальзаковского возраста.