Придурок (Бакуменко) - страница 4

Оказалось потом, что Зельдович этот — физик-академик, а верхнего образования не получал. Из лаборантов прямо в доктора физматнаук шагнул. По совокупности работ своих. Редкий в истории случай, но было, было же такое и с другими!.. Басов там… Да! Но в том ли дело? А дело-то в другом, дело-то в том, что не дятел для дятлов книгу ту написал, а человек, который всю эту физику-математику сам через свою родную голову понял и, через свою же родную голову протащив, рассказал.

Вот так и решил тогда Проворов, что будет он обязательно великим физиком или гениальным писателем. И вот странное дело — почему великим физиком, вроде бы понятно: лоренцевы там преобразования, то да се — но при чем тут гениальный писатель? — ну никак не понять. Всю эту муру: чеховых-пушкиных — толстых, не читал он. Картинки в книжках рассматривал, но читать — не читал. Чушь… и мура.

Да… Читал он Зельдовича, и словно примус в нем разожгли: какие-то энергии, какие-то вибрации пробудила в нем книга, и энергии эти опалили жаром щеки, пробудили блеск в глазах, устремились в голову, и она гудела и становилась от жара того тяжелой, такой приятно-тяжелой, словно все, что в книге той было сказано, было и им пережито и придумано — так мастерски рассказал все Зельдович, что почувствовал Проворов себя соавтором. Вот тогда и появилась в нем эта особенность его — его «мычалки».

— Вы хороший, вы легкий человек, Илюша, — говорили ему соседи, когда он шел в подъезде по лестнице, сопровождаемый своей непонятной мелодией (да, тогда он называл себя уже и Илюшей). — Только хороший человек может все время петь, — поясняли они.

Кстати, об имени. Имен в его жизни было много. В разные времена называл он себя в своей собственной жизни по-разному. Это, наверное, не понятно, но что я поделаю, если это действительно так. Ну, нравилось ему так, вот и все. Точка. Так что не путайте меня. Разберёмся. Когда-нибудь. Потом.

По инерции вслед за «Введением» проскочил он: Мышкис-Зельдович «Математическую физику», а за этим вслед «Прикладную математику», и приобрел в букинистическом уже Феймановы лекции по физике, но тут пришло время определяться, пора было поступать в институт. Да, конечно, в процессе чтения он заметил, что Мышкис-Зельдович это уже не совсем Зельдович, здесь появился уже скучноватый академизм, уже появились непонятные словечки из птичьего языка, на котором пишутся научные статьи, но он почти не замечал этого, охваченный гудением того примуса, который образовался в нем и содрогал, и устремлял его душу.

Боже, чуть не упустил одну деталь или событие, которое родители его восприняли трагически и даже поняли, что сын их явно дурак, несмотря на то что он — их сын, что это они его родили, воспитывали и думали о нем, как о мальчике ленивом, но определено умном, наделенном талантами… Правда, вот какими — этого они не знали, но таланты были, не могло их не быть: сын все же! Да, отчудил он, произвел вдруг впервые замеченную всеми нелепость: ушел в школу рабочей молодежи из вполне нормальной средней школы № 11. Ушел со скандалом семейным, с упрямством, которое можно обнаружить лишь у баранов да изрядной части хохляцкого народа. Аргумент, которым он доконал папу с мамой, был логичен и нелеп: ему очень хотелось очутиться как можно скорее в среде передового класса строителей коммунизма. Дело в том, что он спешил успеть насытить себя этим передовым, что никак не должно было пропустить этого, так как дальше должно было быть служение физике или, в крайнем случае, — литературе.