Я мигом забыл все свои переживанья.
— Боже мой! — вырвалось у меня. — Валерьян Николаевич, это ужас, это невозможно. Дело погибнет, дело какое!
— Будем бороться, — ответил Зарубин. — Я пока ему ни слова, и вы молчите, заранее не волнуйте. Ему к ревизии готовиться нечего, все у него открытое, всем и каждому видимое, а пожалуй, Карл Францевич по присущей ему чистоплюйности еще хорошее припрячет…
Хорошее — это особая бескорыстность Фёрстера и его любовь к санатории. Хоть я и не был в курсе финансовой стороны, но знал от фельдшера, что Фёрстер много строил и ремонтировал на свой счет, частенько выплачивая и жалованье сезонным рабочим из собственного кармана. Зарубин, конечно, намекал на все эти факты.
— Бороться, бороться будем, но вы пока ни слова! А насчет операции — вы мнением местных жителей, горцев и прочих, когда-нибудь интересовались? Не интересовались, так спросите. Услышите неожиданное, Сергей Иванович.
И в то время как я под впечатлением новости о ревизии уже успел выбросить из головы все свои думы о Маро и Хансене, Зарубин, оказывается, отлично слышал меня и не пропустил слышанного мимо ушей.
— Поговорите с ними, — продолжал он, чуть понизив голос, — надо ведь к фактам со всех сторон подходить. Жители здешние, конечно, если вы их вызовете на откровенность, скажут, что наша барышня негоже себя повела, от живой жены мужа отбивает, закрутила голову рабочему человеку, не в свое общество полезла жениха ловить. Вот каков голос народа. Больно слышать? И мне больно. И все-таки, друг милый, это истина, такая же истина, как ваши психологические тонкости о неземной любви и о сродстве тонких душ, — только взятая с другой, житейской стороны. Нашей Марье Карловне эта истина невдомек, она ее не услышит, и ей никто ее не перескажет. А за спиной все говорят, все без исключенья, и в том числе купец Мартирос. Это от себя не отбросишь. Это, Сергей Иванович, суд и осуждение.
Я представил себе, каким холодным ужасом наполнили бы эти слова бедную Маро, если б она их услышала, какой грязью забросали бы ее чистое и невинное отношение к Хансену. И все-таки, все-таки… А Зарубин, словно угадав мои мысли, тем же тихим голосом прибавил:
— Все-таки полезно было бы ей услышать. Есть такой один момент в цепи наших поступков, когда человек, ежели он животное разумное, homo sapiens, вполне может остановить себя. Остановил развитие чувства — и факты пошли другой дорогой, уморил в себе червячка, не дал ему кушать, сдох червячок в зародыше, только и всего. А мы, видите ли, чуть червячок заведется, окружаем его поэзией, этаким ландшафтом, снеговыми вершинами, воображеньицем — еще бы, Гольбейн, Ван-Дик, — и непонимание его окружающей средой, монстры вместо семьи, теща — баба-яга, жена — внутренний враг, и пошло, и пошло. Тут я с Карлом Францевичем в корне расхожусь. Деликатничал до предела, предоставлял свободному теченью. А будь моя дочь — я бы отрезал ей всю правду по-мужицки, как она видится простым людям.