— Да, сударыня, это прекрасная мысль.
— Вы преждевременно всполошились, молодой человек! — насмешливо обратился ко мне Ястребцов. — О, Сергей Иванович очень старателен! Il est plus royaliste que le roi même…[8] Так вы даете свое разрешение?
— Даю, даю! — почти весело ответил Фёрстер. Он встал, и глаза его встретились с моими, немножко удивленными и растерянными. И, сделав мне дружеский знак головой, он прошел в комнаты. Я последовал за ним, порядком сконфуженный. Я ждал каких-либо разъяснений, но их не последовало. Весь этот день Карл Францевич работал неутомимо и был со мной ласковей и сердечней, нежели когда-либо; он молчал и уклонялся от вопросов; он делал вид, будто не понимает моего удивления; он хранил полную отчужденность и обособленность во всем, что касалось санаторских тем, и к концу этого дня у меня стало тяжело на душе. Первая мысль моя была та, что я впал в немилость. Но Валерьян Николаевич отклонил ее с презрением:
— Занеслись, барышня! Никто здесь никаких милостей и немилостей не оказывает. Здесь больница, а не двор Пирра Эпирского.
Вторая мысль, что ничего особенного нет и мне только показалось. Но эту мысль отверг я сам. Взгляды свои на театр Фёрстер высказывал мне неоднократно. Он называл ого «постоянным изживанием чужих судеб» и лишь в редчайших случаях полезным для острых невротиков. Однажды за чаем, когда мы сидели у него в столовой, он сказал полушутя-полусерьезно:
— Все театральное — немножко магия. Эти лоскутья и обрывки, и костюмы, и картонные перспективы — все это элементы чужих судеб, реальные элементы — и актер входит в них, как в приключение, моральная ответственность за которое с него снята. Вы понимаете, какой тут соблазн?
Эту речь я запомнил. Я знал, что она не случайна. И потому Фёрстер, ничего не делавший по забывчивости или наугад, не должен бы сегодня разрешить спектакль. Теряясь в догадках, я, наконец, решил, что у него выработался свой план. Еще накануне мы говорили о Ястребцове, и Фёрстер пожелал оставить его в больнице, покуда не выяснится окончательно сущность его болезни. Быть может, сегодняшнее решение связано со вчерашним? Мне было больно, что я оставлен в неведении, но не входит ли и это в план Фёрстера? Моей любви и доверия хватило как раз настолько, чтоб подчиниться и замолчать.
Разговоры о спектакле стали у нас злободневными. Больные говорили о нем за обедом и за работой, в санатории и в парке. Никакого ограничения Фёрстером не было наложено, — и он невозмутимо поддакивал всем проектам больных. Санатория разделилась на два лагеря: один стоял за классическую, другой за романтическую пьесу. Дальская требовала Ибсена. И наконец, к невыразимому моему удивлению, пьесу вызвался написать Ястребцов, и больные изъявили полное свое согласие.