В этой пыли нежились куры и трепыхались воробьи. Воробьев не любили - они склевывали вишню, выклевывали подсолнухи, не боясь, как прочие нормальные птицы, огородных пугал. Вызорить воробьиное гнездо не считалось предосудительным. Когда они раз в несколько лет собирались тучами на свои воробьиные базары (отец говорил: партсъезды), для огородников Набережной это была катастрофа.
- Ну хорошо, птичьи базары где-нибудь на Новой Земле, они там и гнездятся коллективно. Но тут? - поражался дед.
Воробьев было столько, что наверняка они слетались и из Батмашки, и из Котуркуля, с Карьера, может, и из Успено-Юрьевки - кто их предупредил, что в этом месте, в этот день и час? Кто объяснил, как для жизни вида важен такой межродственный обмен? И дед в сотый раз застывал с разведенными рукам перед таинством Природы.
Под нелюбовь к воробьям чебачинцы подводили историческую базу. Когда Христа распинали, римские воины рассы’пали гвозди. Воробей подпрыгивал, подавал их палачам и чирикал: “Жив! Жив!” И Спаситель сказал ему: “Всю жизнь тебя будут гонять и будешь подпрыгивать”. Апокриф хорош, говорил дед, но несколько портит его то, что воробей отнюдь не единственная прыгающая птица - так передвигаются и снегири, и синицы, и все, у кого вместо двух как бы на шарнире берцовых костей - одна, отчего они и не могут ходить.
Последним в переулке был дом Кемпелей-колбасников: старый Кемпель в Энгельсе работал на мясокомбинате. Был он и слесарь, и кузнец, и водопроводчик, сыновья его тоже умели все. Приехали, как и все сосланные поволжские немцы, с одним чемоданом на человека. В трудармию, где немцы гибли тысячами, Кемпеля не взяли как слишком старого, детей - как слишком молодых, семья выжила, обстроилась, сыновья после войны переженились - на своих. В колхозе “Двенадцатая годовщина Октября” старик купил пианино, когда-то реквизированное и лет пятнадцать стоявшее в ленинском уголке без употребленья. Из окон дома колбасников по вечерам слышался Шуберт. Пел старший сын Ганс, механик на пармельнице, аккомпанировала его сестра Ирма, повариха. На работе и во дворе он всегда был очень лохмат. Но когда иногда появлялся на крыльце с идеально гладкими волосами, все знали: скоро из окон польется про “Die schцne Mьllerin”*, хотя ниточно-ровный пробор будут лицезреть одни домашние. Любил Кемпель-сын и русские песни, пел знаменитую кольцовскую “Ты душа моя, красна девица” в своем переводе, где “красна девица” превращалась в “красную мадемуазель”:
O, du meine Seele
Rote Mademuaselle!
Антону вместо этой мадемуазели сильно хотелось вставить: Lumpenmamselle**. Но голос был хорош; когда через много лет Антон услышал Фишера Дискау, а позже - Германа Прая, он почувствовал что-то знакомое - так Шуберта умеют петь только немцы. Теперь в доме жили внуки Кемпеля, из окон доносились “Битлз”.