Мгновение была тошнотворная темнота и лезущий в горло частый-частый стук сердца. Потом я услышал короткий, похожий на девичье хихиканье смех и открыл глаза. Военрук лежал, вдавившись телом в угол между стенкой с мишенями и землей. В его позе было такое напряжение, будто он не закрывал собой гранату, а душил кого-то живого и сильного.
— Она же без запала, — тонким заикающимся голосом сказал Асафьев. — Разбираться надо.
Ребята снова захихикали, нестройно и выжидательно. Контуженый приподнялся и посмотрел на Асафьева. От прыжка у него слетела шапка и целлулоидная чаплашка. Не без настороженного интереса ребята смотрели на розовую выемку за левым виском, где пульсировала нежная кожа.
А еще… пионер, — беззлобно сказал военрук и отвернулся, ища шапку.
Было так тихо, что мы слышали каждый тяжелый и хрипящий вздох Контуженого. Говорили, что все легкие у него порезаны осколками.
Асафьев поднялся, резко повернулся в своих нелепых валенках и направился в сторону выхода. Он шел по городу медленно, как человек, знающий цену затраченному на каждый шаг усилию.
В канун Нового года в Юрьевце выпало столько снега, что по городу было почти невозможно ходить… По улицам в разных направлениях медленно двигались люди, неся на коромыслах ведра, полные черного пенистого пива. Асафьев с трудом расходился с ними на узких, протоптанных в снегу тропинках и не слышал, как они поздравляли друг друга с наступающим праздником. Никакого вина в продаже, конечно, не было, но зато в городе был пивной завод, и по праздникам жителям разрешалось покупать пиво в неограниченном количестве.
Через некоторое время его силуэт мелькнул у ограды Симоновской церкви, что стояла посреди пологого холма. Асафьев карабкался к его вершине. Там он остановился — дальше подниматься было некуда. И незачем. В трудности этого подъема не было для него избавления от стыда и горя. В слезах, наполнявших его глаза, городок двоился и размывался. Дальше, за рекой, немногочисленные ориентиры заснеженной русской равнины отодвигались до неразличимости, и весь этот декабрьский предсумеречный мир казался Асафьеву сейчас долиной ожесточения, безвыходности и возмездия.
Птицы, символизирующие жизнь и смерть — излюбленный прием А. Тарковского. (иллюстрация)
Мне с удивительной постоянностью снится один и тот же сон. Будто память моя старается напомнить о самом главном и толкает меня на то, чтобы я непременно вернулся в те, до горечи дорогие мне места, где я не был вот уже более двадцати лет. Мне снится, что я иду по Завражью, мимо березовой рощи, покосившейся, брошенной бани, мимо старой церковки с облупленной штукатуркой, в дверном проеме которой видны ржавые мешки с известью и поломанные колхозные весы. И среди высоких берез я вижу двухэтажный деревянный дом. Дом, в котором я родился и где мой дед Николай Матвеевич — принимал меня на покрытом крахмальной скатертью обеденном столе сорок лет тому назад. И сон этот настолько убедителен и достоверен, что кажется реальнее яви.