Сердце дикарки (Дробина) - страница 17

– Как скажешь, – согласилась Настя, придвигаясь к мужу и кладя голову ему на плечо.

Илья обнял ее, привлек к себе. Дождался, пока заснет, и лишь тогда, поднявшись, вышел в темную горницу, снова сел за стол. Сна не было ни в одном глазу. За окном носилась метель, окна дрожали, в печной трубе завывал ветер, и, казалось, никогда не наступит эта проклятая весна.

Зря Варька говорит, что никто не виноват. Жалеет, может быть, его, сестра все-таки, а сама-то знает…

Илья закрыл глаза, вспоминая тот теплый послегрозовой вечер, когда он увел Настю в табор. Увел от отца, родни, поклонников, шелковых платьев и золотых колец, от ресторанов, романсов и славы. В одном платье и шали внакидку ушла она за ним. Семнадцать лет прошло, а кажется – вчера все было.

Правду говорят цыгане, что если у человека к двадцати годам ума нет, то и потом не будет. Тогда, тем летом, когда он, одуревший от счастья, привел Настю к своим, разве знал он, что так получится? Наоборот казалось, что все сложилось лучше не надо. Тревога о том, что таборные бабы не примут городскую девчонку-неумеху, сроду не державшую в руках гадальных карт, не сбылась. И если поначалу цыганки косились на Настю, ожидая, что «форитка» будет задирать нос, то уже через месяц Настю обожал весь табор. Женщины даже взялись опекать ее, показывая, хоть и со смехом, как правильно развести огонь, как укрепить жерди шатра, как напоить лошадь и даже как правильно свернуть, чтобы не помялась в дороге, снятую юбку. Варька, не отходившая от жены брата, старалась хоть как-то обучить ее гадать: другого заработка для таборных цыганок не было. Но гадание Насте так и не далось, а клянчить копейки она и вовсе отказывалась: «Что я – нищая?»

Илья, зная, кого взял в жены, не вынуждал Настю гадать и побираться. И сам смеялся, узнав, что Настя начала зарабатывать исполнением жестоких романсов на ярмарках. Она тоже смеялась, рассказывая ему об этом. И Илья не замечал дорожек от высохших слез на ее щеках. Хотя еще тогда сто раз можно было понять, что таборная жизнь не для Настьки. Даже ходить босиком, как другие цыганки, она так и не выучилась, предпочитая покупать себе в каждом городе модные туфли на каблуках. И кто, как не она, устав к вечеру от беготни по ярмарке, брала извозчика и с шиком приезжала в табор, пугая цыган, издали принимавших ее за начальство? И разве не Настька до смерти боялась лошадей? И разве не она читала купленные с лотка книги при свете костра, и не ее цыгане почтительно просили: «Настасья Яковлевна, спой по-городскому, все просим»? И Настька откладывала книгу, привычным движением поправляла на плече шаль и запевала, глядя в темнеющую степь, какие-нибудь «Ночи безумные». Табор стихал, дети переставали визжать и носиться. Казалось, слушают даже лошади, даже худой и облезлый, все перевидавший медведь. А он, Илья, стоял рядом с женой и раздувался от гордости, как индюк. И раз за разом пропускал мимо ушей слова вожака, деда Корчи: «Недолго она так проживет». И не обращал внимания на просьбы Варьки: «Да садитесь вы на землю, ради бога, не мучай ее». Пожалуй, только Корча да Варька догадывались о том, что Насте плохо в таборе. Ни цыганам, ни Илье такое и в голову не приходило. Жена всегда была весела, довольна, никогда не сердилась и не плакала – по крайней мере на людях. А он разве мог тогда понять, почему иногда вечерами она уходит в степь и, сидя спиной к табору, все смотрит и смотрит вдаль, на садящееся солнце? Хотя, может, и догадывался в глубине души. Недаром ни разу не осмелился подойти к ней в такие минуты. Но наступала ночь, над шатрами поднималась луна, табор стихал, и Илья входил под темный полог шатра, зная, что жена ждет его там, невидимая в темноте.