Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие (Кожевникова) - страница 78

Благодаря тем же кошкам я получила доступ и к дневникам, но лишь после чаепития на кухне, где любимцы Александры Михайловны, разгуливая по столу, лизали мою тарелку. Пройдя своего рода боевое крещение, я была допущена в святая святых, кабинет, где увидела чемоданы, заполненные рукописями.

И все. Неделю я прожила как во сне. Едва продрав глаза, неслась из гостиницы на Петровскую набережную, ничего вокруг не видя, не замечая, надиктовывала на магнитофон исписанные мелким почерком странички, с соблюдением всех знаков препинания – своеобразия стиля автора, не похожего ни на кого, ни в чем.

Впрочем, нет, ошибаюсь. Непохож он был на нас, нынче живущих, выросших в стране, где все ему памятное, дорогое, бесследно, беспощадно растоптали – сгубили человеческий тип, породу, к которой он принадлежал, и которая никогда, нигде уже не воскреснет.

Лица, как у Мравинского, больше не воспроизводятся, а ведь созданию таких образчиков предшествовал долгий генетический отбор, прежде чем удались, отлились, стали наследоваться из рода в род эти чеканные черты, высокий лоб, удлиненный овал, стать внешняя, отвечающая внутренней, душевной.

Фрак, когда он появлялся за пультом, сидел на нем как влитой, но и в телогрейке, кепке был элегантен. Дворянская «белая» кость, а с простым людом, деревенскими мужиками и сам себя чувствовал, и ими воспринимался своим. Сцена, когда он на сеновале наблюдает за спящим с ним рядом замурзанным мальчонкой, замлев в неудобной позе, чтобы его не потревожить, по пронзительной нежности, глубинной печали близка к бунинским текстам. Традиция погружения, слияния без усилий с народной толщей, в российской словесности на Бунине и оборвалась. Уже Чехов оказался от нее отчужденным, и его провидческие «Мужики» – другая эпоха, с «хождением» интеллигентов в «народ», высмеянном им беспощадно, как прекраснодушная ложь, маскарад, притворство. А вот в мироощущении Мравинского утраченное, казалось, навсегда, вновь и в последний, видимо, раз, возродилось.

Судя по фотографиям, щедро в книге представленным, в Мравинском еще ребенке, мальчике, юноше явственна печать благородства – клеймо вражеское, ненавистное для черни. Ему исполнилось четырнадцать лет, когда мир его предков, его собственный мир обрушился в одночасье. Но порода уже в нем сказалась, и никакого обольщения, ослепления "новой явью" не мелькнуло, хотя куда более опытные, умудренные, из той же, что и он, культурной, привилегированной среды, на соблазны, заманы поддались. Блок, призывающий слушать "музыку революцию", после жестоко поплатился за привидевшиеся ему химеры. А вот подросток-Мравинский в 1918 году – тогда начаты его дневниковые записи, длящиеся всю жизнь – лаконично свидетельствует: "Утром стало известно, что грабили церковь! На Сенной убили батюшку". Всего две строки. А нужны ли тут комментарии?