В Манеже мы провели часа два, кобылы, черт ее побери, так и не обнаружив, и уж поизмывался он надо мной власть. Вот ведь садист, почему просто мое сочинение в мусорную корзину не выкинул? Выгнал бы из кабинета – ничего, я бы пережила. Так ведь нет, не пожалел времени, чтобы унижать, издеваться с оттяжкой. Ладно, вытерплю, но уж больше ни на какие заманы не поддамся, обегать буду его логово стороной.
Знать бы, что пройдут годы, и уже не к пожилому ловеласу, а к больному, вышвырнутому Коротичем из «Огонька» старику, буду таскаться с передачами в больницы, подмосковные санатории, хочу – не хочу, не имеет значения: он меня ждет.
Но это будет потом, я выйду замуж, рожу дочку, перестану печататься в «Огоньке», издадут мои первые книжки, и в отношениях с Долгополовым все деловое, практическое постепенно, незаметно исчезнет. Но прежде я напишу изрядное количество статей по его заданию, без капризов, предпочтений, как положено подмастерью, в которые он меня зачислил. Водил по музеям, вернисажам, мастерским художников, уча грубовато, бесцеремонно умению видеть, понимать, проникать в таинства изобразительного искусства.
Хотя я и жила, выросла напротив Третьяковской галереи, мои познания в живописи ограничивались альбомами, куда мой дед, Михаил Петрович Кожевников, вклеивал тусклые открытки с полотен близких ему по духу передвижников. Родители картинами не обзаводились, в нашей библиотеке книги по искусству отсутствовали, и ничто в ту пору не предвещало моей страсти к коллекционированию каталогов, редких изданий, выискиваемых, покупаемых всюду, где впоследствии приходилось бывать.
И эту страсть, и потребность отрешенно бродить по музеям заронил, пробудил во мне он, Долгополов. Ходил от картины к картине, бормоча, иной раз еле слышно, невнятно, то, чему я, стоя за его спиной, обязана была внимать, запоминать. Манера устных его разъяснений кардинально отличалась от его же писаний, адресованных так называемой широкой аудитории. Никакой воды, лапши на уши, «сюжетов», раскручиваемых им на страницах «Огонька». Общался со мной так, будто я знала, постигла азы ремесла, просидев положенное за мольбертом, вынуждая напрягаться, тянуться, и усталость мою, просто физическую, презирал.
Экскурсии наши сделались постоянными, внедрились в жизненный распорядок, а я не вникала – ему-то какая нужда меня наставлять, просвещать. И даже признательности не испытывала. Давал – я брала, поглощала, по обязанности поначалу, но после с вошедшей в привычку жадностью, пробудившимся аппетитом.
Что им двигало, побуждало к отдаче, выплеску сокровенного, дойдет, когда приведу дочку в Пушкинский, Третьяковку, Эрмитаж. И Лувр, музеи Венеции, Флоренции, Вены. А после она меня, в свою очередь, в Гуггенхайм, на вернисажи в салонах Челси, где уже не она – я стану ведомой, но в спайке нашей общей причастности, допущенности к пониманию без подсказок внятной и вечной, веками признанной, и по сегодняшнему бесстрашной, смелостью, новизной пронзающей, чарующей красоты.