Не пей вина — вино есть блуд, а кто не пиет — тот вовсе плут, — невразумительно закончил он свою нотацию и смачно икнул, подведя своеобразный итог выпитому. — Ай да медовуха, во имя отца и сына и святаго духа. А кто не поверит, — он окинул суровым взором нас с князем, — тому сядет веред[14]… и на зад, и на перед.
Затем он решил испить водицы, коль с медком у нас так худо, но, подойдя к здоровой дубовой кадке с водой, так и не напился, потому что увидел внутри черта, который как раз выбирался наружу, чтоб погреть свои волосатые бока под луной. Князь тут же признал в нем ту самую зловредную бестию, коя в тот злополучный день напакостила на «божьем суде» своим хвостом, и, вознегодовав, вознамерился оторвать у нее этот самый хвост.
Я взвыл от ненависти и тоже полез было ловить этого затаившегося мерзавца: один Тимофеич нипочем бы не справился с двумя — второго, затаившегося и удивительно похожего на меня, обнаружил лично я после пристального осмотра кадки. Он был какой-то всклокоченный, корчил мне рожи и явно радовался тому, что почти сумел отправить на тот свет еще одну христианскую душу, возбуждая во мне лютую жажду мести.
Спустя пять минут после настойчивых уговоров хозяина терема мы прервали это увлекательное занятие по поимке нечисти, решив продолжить наутро, но, когда Михайла Иванович на удивление робким голосом предложил Долгорукому остаться, Тимофеич твердо заявил, что должен, хотя и не пояснил, что и кому.
— Ни-ни, — заупрямился я. — Нынче все твои долги, батяня, это мои долги, и я их беру на себя.
Самое же удивительное в истории этого вечера заключается в том, что я таки сумел проводить Тимофеича, хотя он и отнекивался. И не в блистательном исполнении Александра Новикова, а именно в моем, хотя и насквозь фальшивом, изумленные сторожа у рогаток выслушивали очередной куплет знаменитой песни «Вези меня, извозчик».
Пить на Руси в ту пору в обычный день строго воспрещалось. Понятно, что запрет касался не нас, которые князья, а «подлого люда», то есть простого народа, к каковому относились и сторожа. Но запреты запретами, а ночи в сентябре холодные, и потому дежурившие возле выставленных рогаток караульщики при себе кое-что держали. Так, для сугреву, не больше.
Делиться со мной, разумеется, никто не собирался, но, услышав грозное: «Эй, налей-ка, милый», начинали колебаться. Тем более я пояснял причину: «Чтобы сняло блажь», после чего сразу усиливал натиск на впавших в сомнение сторожей: «Чтобы дух схватило да скрутило аж!» Тут уж они не выдерживали, а я, не угомонившись, орал: