Простившись со мной, Коля пошел домой. Он жил уже не в аспирантском общежитии, а снимал комнату в довольно унылом доме со старой, типично петербургской, истинно раскольниковской лестницей. Комната была тоже типично старопетербургская, с окном, выходившим на узкий двор-колодец, гулкий, как все колодцы.
Придя домой, Коля согрел чай на керосинке и открыл окно. И только он открыл окно, как услышал женский рыдающий голос и до него донеслись слова малознакомого языка, по некоторым признакам которого наш аспирант догадался, что это древнескандинавский.
В типичном старопетербургском дворе-колодце, где дворник колол осиновые дрова и висело на веревке белье, совершался миф. Женский рыдающий голое пел древнюю эдду или сагу, сочиненную викингами и усовершенствованную скальдами и неизвестно каким ветром доставленную сюда. Одним махом, едва касаясь ступеней темной раскольниковской лестницы, Коля выбежал во двор. Она еще стояла там, исхудавшая белокурая богиня в обветшавшем ситцевом платьице, и голос ее рыдал, а по щекам текли слезы.
Да, это был миф, если не чудо. Правда, к мифу и чуду примешалась житейская проза. Из окон летели гривенники и пятаки, которые рыдающая богиня быстренько собрала и спрятала в карман.
- Кто вы? - спросил дрожащим голосом Коля. - И откуда вам известен древнескандинавский язык?
Богиня улыбнулась, и в ее грустящих глазах появилось насмешливое выражение.
- А если я отвечу, что кончила филологический факультет Ленинградского университета, - сказала она, - вас удовлетворит мой ответ?
- И там вас научили превращать двор-колодец в миф? - продолжал задавать вопросы Коля.
Он чувствовал, что она сейчас исчезнет: пятаки и гривенники уже больше не летели из раскрытых окон на залитый цементом двор. И выплыли две старухи, осенили себя крестом и уставились на странную женщину, которая только что рыдала и молилась, обращаясь на не знакомом им языке к своему иностранному богу, а теперь стояла и кокетничала с парнем из квартиры № 16, с известным безбожником и комсомольцем, забыв и про своего иностранца-бога, и про свою убогую профессию, и про сзое жалкое ситцевое платье. А платье-то все прохудилось и местами бесстыдно давало просвечиваться загорелому и обветренному, но красивому, как у статуи, телу.
Старухам понравился сам миф, но продолжение мифа, прозаически осовремененное и оскверненное Колей, вызвало старушечье недовольство.
Одна из старух (а были они такие же одинаковые, как упоминавшиеся выше писатели-близнецы), разомкнув щель своего морщинистого рта, сказала Коле: