«Монументальное исследование Андрея Белого о ритмах загипнотизировало меня своей системой наглядного отмечания и подсчитывания полуударений, так что все свои старые четырехстопные стихи я немедленно просмотрел с этой новой точки зрения и страшно был огорчен преобладанием прямой линии, с пробелами и одиночными точками, при отсутствии каких-либо трапеций и прямоугольников; и с той поры, в продолжение почти года, — скверного, грешного года, — я старался писать так, чтобы получалась как можно более сложная и богатая схема… язык спотыкался, но честь была спасена. При изображении ритмической структуры этого чудовища получалось нечто вроде той шаткой башни из кофейниц, корзин, подносов, ваз, которою балансирует на палке клоун, пока не наступает на барьер, и тогда все медленно наклоняется над истошно вопящей ложей, а при падении оказывается безопасно нанизанным на привязь».
Самых любопытных из читателей мы отсылаем здесь к соответствующей главе «Дара» и специальной работе о просодии, приложенной к набоковскому переводу «Евгения Онегина».
Мне показалось, что Брайан Бойд прав был, предположив, что именно волошинская поэзия, а не восточные волшебства Блаватской и Владимира Поля навеяла юному Набокову его «ангельские» стихи…
(А еще мне грезилось иногда, что если б не было революции, то, может, Набоков поехал бы в Коктебель к Волошину (кто к нему только не приезжал!) и они допоздна говорили бы на «башне» под звездным небом о стихосложении, о Бодлере, о Карадаге, об акварели и цвете… Впервые эта мысль пришла мне в голову весенним вечером, когда мы шли втроем по берегу от волошинского дома к «Элладе». Олег Чухонцев и Фазиль Искандер пересказывали друг другу «цветные сны». Я вспомнил тогда, что, по Волошину, именно те, кто «видит сны, кто помнит имена», становятся поэтами.)
В конце сентября В.Д. Набоков подошел к концу своих записок о Временном правительстве и большевистском перевороте. Семье его в ту пору пришлось переехать ближе к Ялте, в Ливадию, так как младшие дети должны были начать в сентябре учебу в ялтинской гимназии.
Белый ливадийский дворец царя стоял над морем. («Сам дворец и его сады, террасами спускавшиеся с холма, и город под дворцовым холмом…» — «Пнин».) Набоковы поселились в двухэтажном Доме певчих капеллы. Окна выходили на белый дворец императорской семьи, где над дверьми еще можно было прочесть инициалы всех членов царствовавшей фамилии. Сам дворец был теперь пуст, а судьба прежних его обитателей никому не известна. Братья и сестры юного поэта начали учебу в ялтинской гимназии (той самой, где когда-то попечителем состоял Чехов и где учились одно время сестры Цветаевы). Первенец В.Д. Набокова составил себе программу домашних занятий. Во-первых, он решил самостоятельно пройти курс университета за первый год, чтоб сразу поступать на второй курс. Во-вторых, составил для ялтинской библиотеки список необходимых ему книг (книги по энтомологии, книги о дуэлях, труды об исследователях-натуралистах, труды Ницше). В Ялте он брал также уроки латыни, а в Ливадии пользовался императорской библиотекой ливадийского дворца, где было много исторических журналов и богатейшее собрание новых русских поэтов, например, Белого, Брюсова. Он очень много читал в эти месяцы. Увлеченный теориями Белого, он вычерчивал ритмические схемы стихов, и в нескольких его уцелевших блокнотах того времени можно найти разбор стихов Жуковского, Баратынского, Ломоносова, Бенедиктова. Он усердно пытается проникнуть в тайны реальности и творенья, в очертания, которые таятся за подробностями устройства, — будь то цветок, бабочка или стих. Позднее он и в прозе искал тайный смысл, а прочитав позднее «Петербург» Белого, где разорванные связи призваны были помочь постижению иррационального, пережил огромное потрясение. Впрочем, там, где у Белого возбужденно сплетались ритмы и смыслы, в прозе самого Набокова все выстраивалось с точностью шахматной задачи.