Нас увозили от войны, а она шла за нами.
Позавчера почти над самой станцией пролетели в сторону Валуек пять немецких самолетов. В палате наступила такая тишина, что мы слышали их страшный, какой-то воющий и прерывистый гул.
Вчера снова, перед завтраком. Три самолета. Фимочка не притронулся к еде, лежал бледный, с круглыми глазами. Да и у меня, признаюсь, не прибавилось аппетита.
Сегодня опять — восемь. Тоже перед завтраком.
Наши няни, сестры наклеивают на оконные стекла длинные полосы бумаги. При взрывах такие стекла, говорят, не вылетают. Два бородатых мужика, видимо маляры из соседнего колхоза, мажут крыши и стены наших корпусов зеленой краской: маскируют под траву или деревья. Няни всюду, куда можно, втыкают сосновые ветки.
С позавчерашнего вечера нам запретили зажигать свет. На станции тоже.
Я никогда не думал, что темнота — такая страшная штука. Все мы будто оказались в наглухо закрытом погребе — ни огонька, ни звука. Даже паровозы теперь перестали гудеть. Поезда вползают на станцию осторожно, будто крадутся, щупая темень тусклыми голубоватыми фарами, постоят несколько минут, поджидая встречный, и снова молчком уползают. Ночи вдруг стали какими-то длинными, тягостными.
Меня снова назначили на солнечное лечение. Я обрадовался — хоть на воздухе побуду. Не шутка ведь: почти два месяца безвылазно проторчать в палате! Стены надоели до тошноты.
Солнечные ванны мы принимаем на небольшой зеленой поляне, окруженной невысоким кустарничком. На поляне два ряда топчанов, накрытых простынями. Я выбрал себе крайний. На остальных кое-где лежали малышата.
Приподнялся малость, завертел головой — красота какая! Справа бор, слева луг, а по нему, по неглубокой лощинке, тянется, сверкая на солнце, речка. Вот бы сейчас туда, да с удочкой, да с краюхой хлеба, надраенной чесноком и салом!
Прилег на спину. Солнце жарко греет лицо, грудь, ноги. Небо синее, далеко-далеко, и в нем черной точкой коршун, а может быть, орел…
Санитары принесли еще кого-то, укладывают рядом со мной. Повернулся — мальчишка, лет шести, беленький, голубоглазенький, нос длинненький и ушки торчат, смотрит на меня настороженно и смущенно.
— Боишься, что ли?
— Нет.
— Молодец. Как зовут?
— Саша.
— Саша? Здорово! Значит, мы — тезки.
— Какие… тезки?
— У нас имена одинаковые. Я тоже Саша. Вот и получается — тезки. Ясно?
— Ясно. Только смешно… — И засмеялся.
Глаза прищурились, нос сморщился, губы раскрылись и блеснули ровные, белые зубики. И так он вдруг напомнил мне нашего Димку, что дыхание сперло.