Когда солнце опустилось, на берегу не осталось ни одной души, кроме ревущей голодной скотины. Я и еще несколько молодых людей оставались самыми последними, пока не отправили всех наших соседей. Поцеловав камни берега, мы вскочили в лодку.
Почему я не умер? Почему у меня не разорвалось сердце, когда я одной ногой еще оставался на берегу, а другой ступил уже на корму лодки? Какое бы это было счастье для меня, скольких несчастий я бы избег в своей долгой жизни!
Наша последняя лодка, покачиваясь, все дальше отходила от берега, как вдруг, повернувшись, я, а вслед за мной и все остальные увидели подскакавшего к берегу на белоснежном коне всадника, в котором мы сразу узнали Ахмета, сына Баракая. Он соскочил с коня, набросил на него уздечку и отпустил его на волю, а сам стал над водой на краю скалы. Он махал руками и что-то громко кричал нам, но встречный ветер относил от нас его слова.
— Давайте вернемся и возьмем его с собой, — сказал я своим соседям по лодке. — Нельзя же оставлять человека совсем одного.
Мои соседи молчали, колеблясь, как поступить, но сам Ахмет, сын Баракая, решил это за нас. Мы услышали пистолетный выстрел, и мне даже показалось, что я увидел маленький сизый дымок. Выстрел уже раздался, а Ахмет, сын Баракая, еще стоял на краю скалы. Потом он качнулся и упал в море, а его конь, испугавшись выстрела, побежал по пустынному берегу.
Мы все были в смятении. Там на дороге, когда он задерживал нас, его не хотели слушать. Но теперь его смерть наполнила наши сердца тревогой.
«Кто так поступил с собой, наверное, знал какую-то правду, которой мы не знали!» — так подумали мы, сидя в лодке, когда уже поздно было об этом думать. Страна убыхов была пуста, а несчастное тело Ахмета, сына Баракая, волны бросали взад и вперед между прибрежными камнями, словно то море, то берег попеременно тянули его к себе.
Наш набитый до отказа людьми парусный корабль, накренясь, развернулся и взял курс в открытое море. Чем дальше мы удалялись от берега, тем резче выделялись очертания наших гор на горизонте. Я привык к ним. Я рос на их груди. Я до сих пор помню каждый их зубец таким, каким я видел его в те последние минуты.
Чем дальше уходил корабль, тем все больше и больше затягивало горы вечерней синевой. Еще немного — и они исчезли из глаз.
Слепой Сакут снова заиграл на своей апхиарце. Теперь он уже не пел, только играл. Звуки ее были слышны то лучше, то хуже — когда их заглушали то шум волн, то скрип мачт, но я сразу услышал, когда апхиарца совсем замолчала. Она замолчала, а у меня почему-то замерло сердце, и я подошел к старику. Он сидел на палубе в своей старой поношенной черкеске, подложив под себя бурку. Его внуки, шагавшие с ним целый день, спали по обе стороны от него, положив головы на колени деда. «Наверно, и сам он заснул», — подумал я, но, подойдя еще ближе, увидел, что он не спит. Слезы — капля за каплей — катились по его щекам, текли по седой бороде и падали на апхиарцу, которую он прижимал к груди так, словно это была последняя горсть родной земли.