Константин или сестра Надежда, баловни судьбы, успевшие
урвать достаточно, пожировать неплохо на довольствии, под
крылышком народного комиссариата дел внутренних,
секретных и совершенно секретных, с грифами "хранить
вечно".
Ну, а Галке, бедной Галке самой даже голову
пришлось искать человеческую, чтобы глазами, зеркалом
души любоваться, когда в сердцах и без предупреждения
кухонной тряпкой так захочется проехаться от уха до уха.
Собственно, таких, всегда готовых гнев ее принять
смиренно, у Галины Александровны имелось две. Белокурая,
дивная дочки Светочки, цветочка, лапушки, лишь поцелуями
нежнейшими, сладкими, сахарными осыпалась. Ну, а уж
Валентин Васильевич и сынок его, Алексей Валентинович,
Ермаковых парочка, всем остальным из арсенала не слишком
уж изысканного жены и мамы.
Терпели оба, молча, стоически, всегда.
Тем поразительнее случившееся в тот майский вечер,
предлетний день, когда привыкший лишь очи долу опускать
Алеша, Алексей, от первого удара сумел счастливо
увернуться, а прочих же (ах, бедная Галина Александровна,
ах, несчастная мать) да попросту не допустить. Руками,
пальцами в отметинах от маркого шарика ручки копеечной, он
вдруг внезапно, сам себе не веря, в полете запястья неуемные
поймал и удержать с трудом, но смог, на безопасном
расстоянии от себя, покуда истеричке угодно было беседу с
ним родительскую продолжать. Беседу, коя по сей причине
неожиданной обернулась для мамы дорогой серией
невыносимо унизительных, бессмысленных конвульсий.
В противоположность мамаше растленного, папаша
прелюбодейки подобному сомнительного свойства испытанию
свои отеческие чувства не счел необходимым подвергать.
Хотя товарищ Старопанский и наперсница его, завуч с
фамилией морской и бравой, правда глазами неромантичными
совсем, непарными, увы, и сизыми, Надежда Ниловна
Шкотова, на пару никак не меньше двух часов, дыхание не
переводя, пытались в нем пробудить суровости дремучие
инстинкты.
Не вышло. С детьми не совладав, два педагога
лауреата и с папой Доддом пообщавшись, лишь нервную
систему свою собственную опасно возбудили.
Дома, застав готовую к чему угодно Леру в кухне,
Николай Петрович некоторое время молча и с известной
обстоятельностью изучал нежно булькавшее содержимое
утятницы, хмыкал, щурился, любуясь процессом размягчения
крольчатины, и уже только опуская крышку, заметил без
строгости особой, впрочем:
— Морковки, Валя, положи побольше.
Затем он сделал то, чего не делал никогда до этого. А
именно, в столовой, в той самой комнате, где на диванчике
Николай Петрович забывался ежевечерне сном перед вечно