Изо всех женщин одна Мальва Кожушная, кажется, относилась к козлу благосклонно и даже здоровалась с ним, как с самим философом, всякий раз спрашивая при встрече: «Как живешь, Фабиан?» Только сейчас, стоя на крылечке, она промолчала. Философ прошел снимать мерку, а Зингериха — закрыть глаза зятю, что, впрочем, тоже надо делать умеючи. Вместе с цветами Зингериха предусмотрительно прихватила два пятака. Хоронили Андриана спокойно, тихо, так хоронят великих людей, по которым не принято в голос убиваться. Гроб несли на руках, а за ним два мальчика вели коня с черной ленточкой в гриве. С некоторых пор за конем присматривал мой отец, и тот в чужих руках заметно осунулся, но еще и сейчас казался достаточно независимым, как при хозяине, и шагал грациозно, не знал еще, бедняга, что переходит на женское попечение.
Рузя в черном атласе всю дорогу улыбалась, а когда Клим Синица, шедший с непокрытой головой, поздоровался с нею, отшатнулась и скрылась в толпе. Мальва заплакала только на кладбище, когда Фабиан забил в гроб товарища первый гвоздь. На крышке не было изображения Мальвы, на которое он потратил столько искусства. «Скифский царь» пожелал было, чтобы на крышке было ее резное изображение, но потом за несколько дней до смерти отказался. Резчик же старался, и теперь неоконченный портрет Мальвы на вязовой доске во весь рост стоит у стены в лачужке Фабиана. Клим Синица не остался на поминки, подался в коммуну на своем возке. Когда гости захмелели, Рузя спела забытую всеми песню «Ой, зацвели фиалочки».
Только конь плакал в стойле, не брал поминального сена, которое положили ему в ясли. Да еще я не мог примириться с мыслью, что больше не придется ходить на половину Андриана, где вопреки болезни творилось нечто невыразимо прекрасное, особенно когда там собиралась вся вечерняя компания.
На следующий день жгли вещи Андриана: постель, белье и его белые рубахи, которых он не снашивал в лохмотья, потому что не терпел на одежде заплат. Жгли посреди двора на спорыше, где, может, резвились бы Андриановы дети, сложись все чуть иначе. Кроме Мальвы, которая все это затеяла, на сожжении был Фабиан, заметно смущенный и опечаленный тем, что Мальва не догадывается предложить ему все эти мужнины рубашки. Хорошие, в которых можно бы еще пофрантить, и сношенные — эти так бы лежали на память о друге. Валахи тоже не дали бы ничему пропасть. И только я среди вещей ничего подходящего для себя не нашел. Философ пришел спасти книги, которые он приносил больному. Инквизиторша хотела сжечь и их, боялась, что разнесут по Вавилону чахотку. И когда Фабиан, нагруженный книгами, на страницах которых еще не выстыли следы пальцев ее мужа (дядя слюнил пальцы, когда листал страницы, даром что был европейского воспитания), деликатно спросил, как она теперь будет жить одна, Мальва искоса глянула на догоравший на огне вышитый воротник мужниной сорочки: «Кто-нибудь и меня вот так спалит, если от чахотки помру...» Дольше всего тлела брезентовая роба, в которой Андриан копал свои колодцы. Я втайне радовался, что их Мальва не может сжечь, колодцы сгорают последними...