Явтушок раздобыл где-то иголку (уж не у Бонифация ли, который считал, что в дороге все может понадобиться?) и, укрывшись под телегой в одних исподних, чинил себе штаны на тот случай, если его, Явтуш-ка, снова вызовут на следствие. Вот как Голому в драку-то встревать.
— Явтух…
— Ох, встать не могу... А что?
— Не позорь Вавилон. На тебе деньги, ступай, набери себе на новые штаны. Хоть человечишко ты и никудышный...
Физиономия у Явтушка вытянулась, глазки заиграли, иголка забегала, как челнок, никто ведь и представить себе не может, как ему опротивели эти штаны и как он стыдится их. Ночью еще так-сяк, а днем они для него истинное несчастье. Они мешают свободно думать, дышать, шагать по земле. Но ценишь их, только надев последний раз, ведь нет ни малейшего представления, что ждет тебя в новых штанах. Нитка выбежала из ушка, и он от волнения никак не мог ее вдеть, только бубнил:
— Сейчас, сейчас, Киндрат Остапович...
Вон выводят Данька, усаживают в бричку и везут куда-то. Уже под конвоем. Бубела подослал Раденьких к усачу на крыльцо. Повезли Данька на очную ставку с Яворским...
А тут еще деньги дают на новые штаны. Явтушок прямо пузыри пускает:
— Я отдам. А как же? Непременно отдам. Я такой. Я насчет отдачи надежный, как никто...
— Чудной ты, Явтух. Моли бога, чтобы все кончилось благополучно... Да разве я одни штаны могу купить? Это, для меня сущие пустяки, Явтух. Носи на здоровье... Как ты думаешь, опознает он его?
Явтушок молчал, ибо как ни ничтожен он душою, а перед ликом убийцы в нем пробудился человек. Не хватало лишь маленького усилия воли, чтобы швырнуть Бубеле его деньги. И Явтушок сник, сожалея об этом.
Мальва в белом халатике и больничных шлепанцах сидела в ногах раненого, она не отходила от него все эти дни, за исключением тех нескольких часов, когда ее вызывали на следствие, Поэт засмеялся, узнав Даяь-ка и вспомнив, как, отделившись от него, летел с обрыва белый полушубок.
— Вы тогда нашли его? — поинтересовался Володя.
— Нашел. На абрикосе. На самой верхушке застрял. Едва стряхнул.
— Вы в самом деле поверили, что я хочу вас зарубить?
— Лучше б ты меня зарубил, чем эти муки... Как же я мог очутиться во рву раньше тебя, если я без памяти лежал под кручей?
— А кто говорит?.. Запишите, товарищ Македонский... Это мое последнее слово...
Ему, должно быть, трудно было говорить, а Данько упал на колени у его постели и расплакался, как мальчишка. Конвоиры еле вытолкали его из палаты. Он заметил, что у парня уже здесь, в больнице, пробились усики, верно, от любви, и так же, как раньше, непокорно торчали вихры, готовые вынести любые страдания ради Мальвы. И Даньку стало понятней, за что Мальва могла полюбить этого дерзкого воителя. Не иначе, за благородство и величие души...