Искусство однобокого плача (Васюченко) - страница 29

Этот пассаж, настоянный на мутноватой смеси личных мотивов с гражданскими, вылупился у меня в начале июля. А на исходе августа пришло запоздалое известие. Когда я обращалась к высшим силам со своей легкомысленной просьбой, Анатолия уже два месяца как не было на земле. Это сообщение мне прислал житель Израиля, последний друг, оставшийся у “красно-коричневого” Катышева, невиннейшей души старик из тех, что не обидят и мухи, но — хоть смейся, хоть плачь — сталинист.

Смерть упраздняет гражданские мотивы. А от дружества, пусть и давнего, и полунадуманного, еще долетает слабый свет. Жил когда-то в подмосковном селе мальчишка. Его прозвали Хохотунчиком, такой был веселый. Потом он вырос. Выучился. Пробился в люди. Застолья полюбил, походы, стихи, смелые мысли, женщин. Но всего дороже ему был Хохотунчик — ребячливый дух, не покинувший взрослого, ненавидевшего зрелость. Он мечтал уберечь его любой ценой.

Не вышло. Жизнь, тяжелая и сложная, убила в нем дар беспечности. Этого он ей не простил.

Да и не могло выйти, Публий, дружище. Что такое старый Хохотунчик? Нежить, дитя-призрак с клыками пожилого упыря. Твоя голова уже седела, а он все внушал тебе шальные замыслы и сам же не давал довести их до конца. Вечно ты то жениться собирался невесть на ком, то за границу бежать, то поэму хвалился сочинить о прекрасной пиратке. Даже помню начало:

С утра перепачкан цветными камзолами
На пристани старый гранит.
Сегодня уйдут галеоны за золотом,
Господь нас храни…

Да простятся тебе твои заблуждения. А мне — та нечестивая просьба. Пора бы знать: к судьбе лучше не соваться с пожеланиями. Тебя могут услышать.

Ну, а со Скачковым мы встретились в условленное время в подобающем случаю присутственном месте. Были мы оба смутные, приморенные — он тоже, хотя его-то ждали, он-то был любим. Отделались быстро. А на улицу, в солнечную сверкающую стужу выползли, пошатываясь, словно дрова на нас возили. Скачков впал было в длинную болотистую фразу:

— Но ты ведь, я просто не сомневаюсь, ты уже пережила это, вышла из этого очищенной, просветленной, ты всегда умела…

— Не верится, — тихо призналась я. Уже не нужно было фанаберии, противоборства страстей, мнений, самолюбий. Мы — две грустные тени на том берегу заледенелого Стикса, шелестим что-то, от чего ни на небе, ни на уже ничто не зависит.

— А мне-то как не верится! — вскинулся он, еще противясь, вроде бы не желая признать наше новое потустороннее состояние. — Слушай, может… зайдем?

Он указывал на пивнушку, куда мы, бывало, прежде заглядывали. Смотрел с такой надеждой, будто там, в плохоньком кабачке, нас могло ожидать некое всеразрешающее чудо. Ему хотелось оттянуть последнее мгновенье. Мне… да, и мне. Треклятая бессмыслица.