Исповедь «неполноценного» человека (Дадзай) - страница 56

— Ну что ж, поживите у нас, отдохните как следует.

Палтус, Хорики и Ёсико собрались возвращаться. И тут Ёсико,

передавая мне сверток с одеждой, молча вытащила из своего широкого пояса шприц, остатки того самого моего «лекарства» и протянула мне. Она наверняка считала, что это не более чем стимулирующий препарат.

— Нет, больше не потребуется, — сказал я.

Потрясающе, правда? Единственный раз в жизни мне предложили морфий, а я отказался. Это при том, что мои несчастья проистекают от неспособности отказываться. Меня всегда мучил страх, что если я откажусь от чего-то, предложенного кем-то, то и у этого человека, и у меня в сердце навсегда останется тень обиды. Но в тот момент я совершенно естественно отказался от морфия, которого с таким нетерпением все время требовал. Вероятно, потрясенный ангельским неведением Ёсико, я перестал быть наркоманом?

Все уехали. Деликатный доктор отвел меня в палату. Щелкнул замок. Вот я и в психбольнице.

Самым удивительным образом осуществилось мое нелепое, высказанное в бреду пожелание — наконец-то я в таком месте, где нет женщин. В этом корпусе больницы только сумасшедшие мужчины, и весь медперсонал тоже исключительно мужской.

Какой я теперь преступник, теперь я сумасшедший... Но нет, с ума я не сошел, я ни на мгновение не терял рассудок. По ведь — о Боже, — так думают о себе все сумасшедшие. Что же получается? Те, кого насильственно поместили в больницу, — все умалишенные, а кто за ее воротами — все нормальные?

К Богу обращаю вопрошающий взор свой: непротивление — греховно?

При виде необычайно доброй, даже красивой улыбки Хорики и прослезился, без слов и всякого сопротивления сел в машину, меня привезли сюда — и поэтому я сумасшедший? Теперь уже, если и выйду отсюда когда-нибудь, на лбу моем всегда будет клеймо: «умалишенный» — нет, «неполноценный».

Я утратил лицо человеческое.

Я уже не человек.

Меня привезли в больницу для душевнобольных в начале лета; в то время цвели кувшинки, и из зарешеченного окна я любовался красными цветами, плавно скользившими по пруду. Через три месяца в больничном дворе зацвели космеи. В это время неожиданно за мной приехали старший брат и Хорики. Они сообщили, что у отца была язва желудка и в прошлом месяце он скончался; уверяли, что не будут вспоминать прошлое, не доставят мне никаких беспокойств, берут на свое попечение, и от меня ничего не требуется, кроме одного: пусть мне будет и тяжело, но я немедленно должен уехать из Токио, жить и деревне; что же касается всех токийских дел, которые я натворил, — об этом, сказали они, позаботится Палтус. Все говорилось рассудительным и сухим тоном.