По словам доктора Джонсона[43], когда некто заявляет, что его сердце кровоточит от боли за страну, на самом деле он чувствует себя вполне комфортно. С Эммой было не так. В детстве его мало заботило, что дом его прадеда сожгли мятежники. Он восхищался повстанцами 1916 года и борцами за свободу Ирландии. Без преувеличения, Ирландия сделала его историком. Отец никогда не говорил о политике, жил в узком кругу старых друзей, всегда чувствовал себя уютней с книгами. Иногда казалось, что отцу ампутировали кусок прошлого, как удаляют легкое или почку; после такой операции человеку надо беречься. Отец легко прощал Эмме равнодушие к лошадям, жалел, что не стал ученым, и желал для Эммы карьеры ученого. Он умер еще до возобновления беспорядков.
Эмму вырастили неопределенным англиканином. И отец, и мать его были неопределенными англиканами, порой ходили в церковь, Писанием для них была «Книга общих молитвословий» Кранмера[44]. Мать научила Эмму молиться, затем оставила его наедине с Богом. Дороги Бога и Эммы разошлись, но Эмма все еще испытывал нежность к церкви. Он ходил в английскую частную школу, где пел в хоре и где приобрел свое прозвище. Он никогда не был антикатоликом. Он завидовал обрядам, любил мессу на латыни, одобрял церковь, полную прихожан. Религия была историей, а история учила терпимости. Потом начали стрелять. На глазах у Эммы стала проливаться кровь во имя благородного, опередившего свое время дела объединения Ирландии. С невыразимой скорбью он глядел на появление протестантов-убийц, столь же гнусных, как и их противники. Городок в тех местах, откуда родом была мать Эммы, разнесло на куски бомбой, подложенной на унылую главную улочку: белые домики и шесть пабов. Гибли и протестанты, и католики. Эмма поехал в Белфаст и увидел прекрасный город разрушенным, общественные здания — уничтоженными, опустевшие улицы — превращенными в замурованные гробницы. Эмме казалось, что это никого не волнует — даже добропорядочных английских налогоплательщиков, за чьи деньги шла война, даже протестантов на юге страны. Пока взрывы не выходили за пределы Ольстера, их воспринимали даже с некоторым удовлетворением. Впервые в жизни Эмма увидел вблизи человеческую злобу и в тщательно скрываемой растерянной ярости на себя отрекся от своей национальности, изорвал ее на клочки в припадке больного бесплодного гнева, иногда не понимая толком, что же он больше всего ненавидит в кипящем рагу ненависти, за которую так себя презирал. С матерью он никогда не говорил об ирландских проблемах, и она с ним тоже. Когда другие люди упоминали их страну, он видел на лице матери то же застывшее выражение, какое чувствовал на своем. У него не было страны. Он завидовал Тому, который не имел чувства национальности и, кажется, не нуждался в нем. (По-видимому, это и значит быть англичанином.) Эмма твердо решил быть англичанином, но ничего не выходило — он был совсем, совсем не англичанином. Когда люди спрашивали (потому что его выдавал проклятый голос): «Вы ирландец?» — он отвечал: «Англоирландец», и они говорили: «А, значит, не настоящий ирландец», а Эмма Скарлет-Тейлор только слабо улыбался и отмалчивался в ответ. Был у него и другой столь же больной вопрос, который тоже имел отношение к самоопределению и так же тщательно замалчивался. Эмма не мог решить, гомосексуалист ли он. Может, это и не важно было, поскольку он после нескольких неудачных мелких эпизодов решил навеки отказаться от секса.