"Это ты", - сказала она по-гречески, и лицо ее странно засветилось в полутьме лестничной клетки, на фоне запыленной решетки лифта. "Видишь, Алексей, как прикрываются трусы именем погибшего?"
"Вижу," - отвечал я, ссутулившись от смущения..
"Что?" - изумилась Вероника Евгеньевна.
"Я немножко учусь, - сказал я, - самостоятельно."
"Но погоди, - глаза ее заблестели, - ты говоришь настолько лучше, чем ребята из кружка. Зеленов говорил мне, что ты совсем все бросил, и я так огорчилась, даже хотела написать тебе..."
"Видимо, он соврал, - сказал я по-русски, - или скорее ошибся, потому что говорил с моих слов, а соврал уж, очевидно, я ему."
"Но почему ты исчез?"
За оставленной мною дверью нерешительно тявкнул Жуковкинский пес. Я стоял в тусклом свете лестничной лампы, укрытой проволочной сеткой, не зная, что сказать, и более того, вдруг явственно услыхал простенькие звуки учебных эллонов, которые исполняла нам Вероника Евгеньевна, и мне стало не то что больно, а как-то горько и пусто.
"Давайте я подпишу это письмо, - сказал я наконец, - я тоже считаю, что его обвиняют совершенно зря."
"Ах, Алеша, - Вероника Евгеньевна покачала головой, - что ты. Зачем портить себе жизнь. Я и сама полагаю, что Андрей Всеволодович в чем-то прав."
"Но вы-то не боитесь, - возразил я, - а вас тоже могут выгнать из Дворца пионеров, и из университета, и статьи перестанут печатать."
"Что я по сравнению с Исааком? Если бы ему дали спокойно работать, он..."
"Стал бы гордостью русской культуры", - вспомнил я фразу из зарубежной радиопередачи.
"Он и так гордость русской культуры, - отмахнулась Вероника Евгеньевна. - Не Ксенофонт, конечно, но уж и не Благород Современный. Во всяком случае, он один из тех немногих, кто умеет разговаривать с Богом. И ты бы мог этому научиться, Алексей, - вдруг сказала она, щелкнула замком дерматиновой сумочки, достала клочок бумаги и нацарапала на нем текущим вечным пером свой телефонный номер, отчего на ее пальцах, белых и тонких, осталось довольно большое чернильное пятно. - Позвони мне домой, пожалуйста."
Она отдала мне клочок бумаги и открыла решетчатую дверь лифта, сиявшего огнем лишь чуть менее тусклым, чем лампа на лестничной клетке, и опустилась на первый этаж, где дремал в своей фанерной каморке инвалид-вахтер и клубы пара - душноватого, с особенным московским запахом кухни, пыли, вечернего чая под оранжевым шелковым абажуром - вырывались из неплотно пригнанной дубовой двери подъезда на январский двор. Вернувшись к Жуковкиным, я подошел к окну и различил сквозь мягкий снегопад фигуру моей учительницы в длинном черном пальто, удаляющуюся вверх по улице Самария Рабочего - или мне только почудилось? Оранжевого абажура, в конце пятидесятых годов начавшего выходить из моды, а там и вовсе заклейменного как атрибут мещанства, у народного скульптора, конечно, не было, да и свой мы выбросили на помойку при переезде, заменив его немецкой люстрой с тремя рожками, отдаленно похожими на поросячьи рыльца, - для родительской комнаты, и еще одной люстрой, попроще, всего о двух лампах, прикрытых тарелкообразным абажуром матового стекла - для нас с Аленкой.