Портрет художника в юности (Кенжеев) - страница 7

Так продолжалось полгода едва ли не каждую неделю. После прихода бабушки меня отвели к доктору Бартосу (которого я прекрасно знал по домашним визитам), и я вздрогнул, когда ледяной никелированный стетоскоп коснулся моей рахитичной груди. Органических недомоганий не обнаружилось, повторял я с удовольствием, мигрень отнесли за счет слишком быстрого роста, но телосложение мое оказалось астеническим, реакции - замедленными, пальцы - слишком холодными - одним словом, толстяк доктор прописал мне внутривенные вливания, и в тот же день, изнывая от гордости, я отправился с рецептом в аптеку, где и получил две картонные коробочки цвета оберточной бумаги, а в них - по десятку ампул и небольшому кусочку того же картона, обсыпанного алмазным порошком. Медсестра, позевывая, проводила картонкой по горлышку ампулы, обматывала его ваткой и без видимого усилия обламывала, а затем другой ваткой, влажной от спирта, касалась моего обнаженного локтевого сгиба. Я дрожал от страха и любопытства, наблюдая, как она вынимает из никелированной коробочки с кипятком чрезмерно длинную и толстую иглу, как перевязывает мне резиновым жгутом плечо, чтобы набухли вены - и очень скоро они действительно обозначались под кожей багрово-синими ручейками, медсестра хищным взглядом выискивала самую толстую, и, ущипнув ее, пыталась всадить ту самую иглу - блестящую, полую, со скошенным кончиком. Я бледнел и бодрился, пока она советовала мне отвернуться, чтобы не было страшно, и мотал головой, бурча, что где-то в Америке уже есть шприцы такие тонкие, что укалываемый совершенно не чувствует боли. Расхохотавшись, медсестра сделала чуть заметное движение своей крепкой рукой, я охнул и понял, что лучше было бы все-таки отвернуться. Вместо того, чтобы нажать на поршень, она чуть-чуть отвела его назад, и в стеклянную трубочку шприца ворвался клуб темно-багровой жидкости - как капля чернил взрывается в стакане с водой, с той разницей, что речь не о физическом опыте шла (а я уже щеголял перед одноклассниками словами вроде "диффузия" или "гравитация"), а о моем живом теле. Обошлось без обморока, разумеется - медсестра левой рукой протянула мне другую, заранее припасенную, ватку, и я с благодарностью вдохнул едкий, вышибающий слезы из глаз запах нашатыря.

Как и полагается развитому подростку, возвращаясь домой по зимнему переулку, я размышлял на отвлеченные темы, благо по дороге мне не попался никто из моих мучителей со двора напротив (другая беда, едва ли не пуще моей школьной). Это невозможно, думал я, как же так. Разве я кусок мяса на двух ногах? Разве, в отличие от животных, человек не видит своего высшего предназначения в поисках смысла жизни? Почему же (рассуждал я, приближаясь к кованым, дореволюционным еще воротам нашего двора, на которых с индейскими криками, далеко разносившимися в морозных сумерках, катались мои сверстники) этот высокий разум обречен ютиться в такой прозаической оболочке, не только подверженной головным болям и бессоннице, но иногда и столь непристойно выявляющей свою млекопитающую сущность? Да, я слишком много читал в те годы, и голова моя была нафарширована заемным лексиконом. И все же было грустно, и, наверное, с того январского дня я и начал, подобно любому подрастающему человеческому детенышу, задумываться о собственной неизбежной смерти - а равно и о том, чем ее, пакостницу, возможно если не остановить, то по крайней мере - я очень гордился, когда отыскал это слово - уравновесить. Загробной жизни, понятное дело, не существует, рассуждал я, а советская наука еще не умеет делать человека бессмертным (хотя, несомненно, достигнет этого во вполне обозримом будущем), как же можно существовать, точно зная, что все это рано или поздно кончится? чем такое лучше, чем ждать в камере смертников ответа на просьбу о помиловании? Но я стеснялся задавать отцу и матери подобные вопросы, и уж тем более не отважился бы обратиться с ними к школьным учителям. Проблема равновесия, иными словами - душевного покоя перед лицом конечности бытия - оставалась открытой, как любил я повторять сам себе, засыпая на нашем узком и коротком диване, под лучами луны, пробивавшимися в щели между занавесками.