Без толку прошел день. Только и сделали дела, что слободу сожгли, а прок какой? Стены града стояли неприступно.
Вечером Анифал велел садиться на ушкуи, плыть вниз.
Видя, что новогородцы спихивают ладьи в воду, татары распахнули врата, поскакали к берегу. На полном скаку метко били из луков.
Ушкуйники невольно оглядывались. Птицами летят басурмане, визжат не по–человечески. Мороз по коже дерет. Ух!
Анифал весело покрикивал:
— Живей, робята! Живей!
Юрий со стоном поднялся. Сидевший рядом с ним Семка прикрыл его щитом:
— Лежи, боярин!
Юрий все силился встать, глазами искал боярина Анифала, хрипел:
— Наших бьют, а он… чему радуется? Ирод!
— Лежи, боярин, лежи. Не замай. — Семка силой удержал его, бережно положил на дно. Хромый затих, только под рукой у Семена мелкой дрожью билось его плечо.
Засыпаемые стрелами с высоты обрывистых камских берегов, ушкуйники плыли вниз.
Татар все прибывало.
На ушкуях никто даже не ругался, гребли, угрюмо смолкнув. Юрий открыл глаза, заметался, потом замер, смотрел на медленно темневшее небо.
Светлой летней ночи не прикрыть, не уберечь от свистящих повсюду вражьих стрел.
Заметив тоску в воспаленных глазах Юрия, боярин Анифал окликнул его:
— Что, Гюргий Михалыч, болит грудь? Что? Тошно? Потерпи. Чего? Не о том ты? О чем же? Татары? Авось бог милостив. Глянь, из–за леса тучка идет. — Анифал довольно хмыкнул, погладил холеную бороду. — Ты не кручинься. Недаром сегодня стрижи низко летали, да и мои старые раны ноют, ненастье сулят.
Непогодь пришла вовремя.
По потемневшей Каме побежали белые барашки. Косая стена дождя закрыла берег. Мрак сгущался.
Боярин встал, перекрестился на восточный край неба, по которому ползли тучи, полыхая зеленоватыми слепящими молниями. В промежутках между двумя громами он окликнул ближайшие ушкуи:
— Робята! Остальным передайте, только не орите, назад, к Жукотиню поворачивай! Пусть нас татарове внизу поищут, а мы тем временем…
Татарские караулы, оставшиеся в Джукетау, не ждали в такую ночь гостей, заметили их слишком поздно, когда многие новогородцы уже добрались до верхних бойниц. Под деревянной крышей, накрывавшей городскую стену, в темноте началась резня.
Едва Семка протиснулся в узкую щель бойницы, его ошеломили [88] чем–то тупым и тяжелым. Парень упал в кучу тел. Кто–то грузный навалился ему на спину, подергался, замер. Рядом кто–то глухо стонал.
Немного опамятовавшись, Семка приподнялся, снял шелом, потрогал голову. «Хошь и гудит, но цела». Провел рукой по лицу, лоб и щеки мокрые, липкие. «Кровь! Не своя!» Это показалось почему–то особенно страшным.